"История прекратила течение своё…"(урок-размышление по роману М.Е. Салтыкова-Щедрина "История одного города"). История одного города: Подтверждение покаяния Анализ главы подтверждение покаяния заключение салтыков щедрин

«История одного города» (1869-1870) Салтыкова-Щедрина – произведение сложное и неоднозначное. Сразу же после его выхода в свет Салтыкова-Щедрина обвиняли в оскорблении русского народа и искажении русской истории. Сам автор утверждал: «Я совсем не историю предаю осмеянию, а известный порядок вещей… Мне нет никакого дела до истории. Я имею в виду лишь настоящее». В центре романа лежит история города Глупова, на примере которого рассматривается история русского самодержавия. В романе сопоставляются различные исторические эпохи: от Киевской Руси до начала 19 века. В итоге, автор приходит к выводу, что проблемы народа никогда не решались правителями, да и сам народ никогда не учился на своих ошибках.

В главе «О корени происхождения глуповцев» рассказывается, как предки глуповцев «князя себе искали». В древности головотяпы жили среди независимых племен. «Ни вероисповедания, ни образа правления эти племена не имели, заменяя все сие тем, что постоянно враждовали между собою». В результате они разорили свои земли, надругались над своими женщинами и стали умирать с голоду. Тогда они решили выбирать себе главу. Сначала среди своих… Устроили соревнования, кто кого головой перетяпает. Победившие головотяпы собрали вокруг себя остальные племена и «начали устраиваться внутри, с очевидной целью добиться какого-нибудь порядка». Но были они такие бестолковые, что ничего у них не получалось, как бы они ни пытались. И тогда головотяпы надумали искать себе князя: «Он нам все мигом предоставит, …, он и солдатов у нас наделает, и острог, какой следовает, выстроит! Айда, ребята!»

Князья, попавшиеся головотяпам на пути, поразились их глупости и отказались править ими. Только сказали, что называться им нужно не головотяпами, а глуповцами. Наконец, с горем пополам, с помощью вора они уговорили одного князя править ими. Да сами тому не обрадовались. Тот князь «наложил на них дани великие», ввел у них воинскую обязанность и приказал ничем не интересоваться и ни о чем не думать. И подвел итог: «А как не умели вы жить на своей воле и сами, глупые, пожелали себе кабалы, да называться вам впредь не головотяпами, а глуповцами». Расстроились глуповцы и пошли домой. Построили там город Глупов и стали жить. А наместником князя в Глупове стал вор-новотор. Вскоре его сменил другой наместник, того третий и так до конца истории. Наместники занимались тем, что усмиряли бунты, которые сами же и вызывали, воровали городскую казну и учиняли всякие беззакония. Все это продолжалось до тех пор, пока князь собственной персоной не прибыл в Глупов и не завопил: «Запорю!» «С этим словом начались исторические времена», так зародился город Глупов и определился характер его жителей и правителей.

В дальнейшем в городе Глупове сменились двадцать два градоначальника (1731-1826). Об этом сообщает глава «Опись градоначальникам». Из нее мы также узнаем о деяниях этих славных мужей на пользу Отечеству и городу Глупову. Один из них прославился своими занятиями макаронами, другой «был росту трех аршин и трех вершков», третий умел летать и петь непристойные песни. И так далее. Но всех градоначальников отличает чрезмерная жестокость (совершали походы против недоимщиков, секли безбожно, драли с глуповцев три шкуры). Больше никаких благих дел за ними замечено не было. Нужно также отметить, что почти все они умерли не своей смертью, кроме Двоекурова, который был самым безобидным из всей описи. Деяниям наиболее «выдающихся» градоначальников посвящены отдельные главы «Истории».

Так, Дементию Варламовичу Брудастому посвящена глава «Органчик». В описи его характеризуют так: «Назначен был впопыхах и имел в голове некоторое особливое устройство, за что и прозван был «Органчиком». Это не мешало ему привести в порядок недоимки, запущенные его предшественником». В результате своей механической головы Брудастый мог произносить всего два слова: «Разорю!» и «Не потерплю!». Впрочем, у градоначальников с человеческими головами словарный запас был не больше. Эти два слова выражали принципы правления: ободрать как липку и чтобы никаких возмущений.

Но глуповцы, по своему добродушию и легкомыслию, ничего больше и не требовали. Им только нужно было, чтобы начальник называл их «ребятами» и «братцами», ходил в красивом мундире и красиво говорил перед народом. Глава заканчивается столкновением двух одинаковых Органчиков. Эта сцена символична: градоначальники как близнецы похожи друг на друга.

В главе «Войны за просвещение» на сцену выходит Василиск Семенович Бородавкин. Он отличался «неслыханной административной въедчивостью», крикливостью и расторопностью. «Даже только одним глазом» и имел недремлющее око. Бородавкин мыслил масштабно: он мечтал о завоевательных походах. Но, поскольку такой возможности пока не было, он ограничивался «войнами за просвещение». Всего таких войны было четыре, они велись против глуповцев и всегда заканчивались победой Брудастого. По другому и быть не могло: с помощью оловянных солдат, налитых кровью, градоначальник крушил все на своем пути. Поэтому глуповцам проще было согласиться употреблять горчицу и прованское масло, ставить дома на каменные фундаменты, разводить персидскую ромашку или даже отдавать своих детей в глуповскую академию.

Войны за просвещение резко сменились походами против просвещения в связи с Французской революцией. Но глуповцы не заметили особой разницы. Также он «спалил слободу навозную,… разорил Негодницу,… расточил Болото». Он уже собирался спалить весь город, как вдруг внезапно умер.

Важно отметить, что в произведении образы градоначальников представлены от почти нормального до абсолютного зла. Таким в романе предстает Угрюм Бурчеев в главе «Подтверждение покаяния. Заключение». Он решает перестроить город по своему проекту, который очень напоминает тюрьму. Автор характеризует Угрюм Бурчеева как полного идиота, который не видит дальше своего носа. Но в этом радиусе все должно быть так, как захочет он. Угрюм Бурчеев разрушает Глупов, пытается перегородить реку, но природа оказывается сильнее. В итоге город перестраивается и превращается в город Непреклонск. Но жители Непреклонска начали роптать против Угрюм Бурчеева. И раздражение против него все росло и росло, пока наконец не появилось Нечто, Великое и Ужасное, уничтожившее Угрюм Бурчеева. На этом «история прекратила течение свое».

На мой взгляд, это Нечто – приговор тому абсолютному злу, которое представляло собой правление градоначальников на протяжении всей «Истории одного города». Проанализировав в сатирическом ключе историю русского самодержавия, М.Е. Салтыков-Щедрин показывает будущим правителям недостатки и ошибки их предшественников. Он надеется, что в будущем его любимая Россия будет жить по-другому, свободно и счастливо.

Он был ужасен.
Но он сознавал это лишь в слабой степени и с какою-то суровою скромностью оговаривался. «Идет некто за мной, — говорил он, — который будет еще ужаснее меня».
Он был ужасен; но, сверх того, он был краток и с изумительною ограниченностью соединял непреклонность, почти граничившую с идиотством. Никто не мог обвинить его в воинственной предприимчивости, как обвиняли, например, Бородавкина, ни в порывах безумной ярости, которым были подвержены Брудастый, Негодяев и многие другие. Страстность была вычеркнута из числа элементов, составлявших его природу, и заменена непреклонностью, действовавшею с регулярностью самого отчетливого механизма. Он не жестикулировал, не возвышал голоса, не скрежетал зубами, не гоготал, не топал ногами, не заливался начальственно-язвительным смехом; казалось, он даже не подозревал нужды в административных проявлениях подобного рода. Совершенно беззвучным голосом выражал он свои требования, и неизбежность их выполнения подтверждал устремлением пристального взора, в котором выражалась какая-то неизреченная бесстыжесть. Человек, на котором останавливался этот взор, не мог выносить его. Рождалось какое-то совсем особенное чувство, в котором первенствующее значение принадлежало не столько инстинкту личного самосохранения, сколько опасению за человеческую природу вообще. В этом смутном опасении утопали всевозможные предчувствия таинственных и непреодолимых угроз. Думалось, что небо обрушится, земля разверзнется под ногами, что налетит откуда-то смерч и все поглотит, все разом... То был взор, светлый как сталь, взор, совершенно свободный от мысли, и потому недоступный ни для оттенков, ни для колебаний. Голая решимость — и ничего более.
Как человек ограниченный, он ничего не преследовал, кроме правильности построений. Прямая линия, отсутствие пестроты, простота, доведенная до наготы, — вот идеалы, которые он знал и к осуществлению которых стремился. Его понятие о «долге» не шло далее всеобщего равенства перед шпицрутеном; его представление о «простоте» не переступало далее простоты зверя, обличавшей совершенную наготу потребностей. Разума он не признавал вовсе, и даже считал его злейшим врагом, опутывающим человека сетью обольщений и опасных привередничеств. Перед всем, что напоминало веселье или просто досуг, он останавливался в недоумении. Нельзя сказать, чтоб эти естественные проявления человеческой природы приводили его в негодование: нет, он просто-напросто не понимал их. Он никогда не бесновался, не закипал, не мстил, не преследовал, а, подобно всякой другой бессознательно действующей силе природы, шел вперед, сметая с лица земли все, что не успевало посторониться с дороги. «Зачем?» — вот единственное слово, которым он выражал движения своей души.
Вовремя посторониться — вот все, что было нужно. Район, который обнимал кругозор этого идиота, был очень узок; вне этого района можно было и болтать руками, и громко говорить, и дышать, и даже ходить распоясавшись; он ничего не замечал; внутри района — можно было только маршировать. Если б глуповцы своевременно поняли это, им стоило только встать несколько в стороне и ждать. Но они сообразили это поздно, и в первое время, по примеру всех начальстволюбивых народов, как нарочно совались ему на глаза. Отсюда бесчисленное множество вольных истязаний, которые, словно сетью, охватили существование обывателей, отсюда же — далеко не заслуженное название «сатаны», которое народная молва присвоила Угрюм-Бурчееву. Когда у глуповцев спрашивали, что послужило поводом для такого необычного эпитета, они ничего толком не объясняли, а только дрожали. Молча указывали они на вытянутые в струну дома свои, на разбитые перед этими домами палисадники, на форменные казакины, в которые однообразно были обмундированы все жители до одного, — и трепетные губы их шептали: сатана!
Сам летописец, вообще довольно благосклонный к градоначальникам, не может скрыть смутного чувства страха, приступая к описанию действий Угрюм-Бурчеева. «Была в то время, — так начинает он свое повествование, — в одном из городских храмов картина, изображавшая мучения грешников в присутствии врага рода человеческого. Сатана представлен стоящим на верхней ступени адского трона, с повелительно простертою вперед рукою и с мутным взором, устремленным в пространство. Ни в фигуре, ни даже в лице врага человеческого не усматривается особливой страсти к мучительству, а видится лишь нарочитое упразднение естества. Упразднение сие произвело только одно явственное действие: повелительный жест, — и затем, сосредоточившись само в себе, перешло в окаменение. Но что весьма достойно примечания: как ни ужасны пытки и мучения, в изобилии по всей картине рассеянные, и как ни удручают душу кривлянья и судороги злодеев, для коих те муки приуготовлены, но каждому зрителю непременно сдается, что даже и сии страдания менее мучительны, нежели страдания сего подлинного изверга, который до того всякое естество в себе победил, что и на сии неслыханные истязания хладным и непонятливым оком взирать может». Таково начало летописного рассказа, и хотя далее следует перерыв и летописец уже не возвращается к воспоминанию о картине, но нельзя не догадываться, что воспоминание это брошено здесь недаром.
В городском архиве до сих пор сохранился портрет Угрюм-Бурчеева. Это мужчина среднего роста, с каким-то деревянным лицом, очевидно никогда не освещавшимся улыбкой. Густые, остриженные под гребенку и как смоль черные волосы покрывают конический череп и плотно, как ермолка, обрамливают узкий и покатый лоб. Глаза серые, впавшие, осененные несколько припухшими веками; взгляд чистый, без колебаний; нос сухой, спускающийся от лба почти в прямом направлении книзу; губы тонкие, бледные, опушенные подстриженною щетиной усов; челюсти развитые, но без выдающегося выражения плотоядности, а с каким-то необъяснимым букетом готовности раздробить или перекусить пополам. Вся фигура сухощавая с узкими плечами, приподнятыми кверху, с искусственно выпяченною вперед грудью и с длинными, мускулистыми руками. Одет в военного покроя сюртук, застегнутый на все пуговицы, и держит в правой руке сочиненный Бородавкиным «Устав о неуклонном сечении», но, по-видимому, не читает его, а как бы удивляется, что могут существовать на свете люди, которые даже эту неуклонность считают нужным обеспечивать какими-то уставами! Кругом — пейзаж, изображающий пустыню, посреди которой стоит острог; сверху, вместо неба, нависла серая солдатская шинель...
Портрет этот производит впечатление очень тяжелое. Перед глазами зрителя восстает чистейший тип идиота, принявшего какое-то мрачное решение и давшего себе клятву привести его в исполнение. Идиоты вообще очень опасны, и даже не потому, что они непременно злы (в идиоте злость или доброта — совершенно безразличные качества), а потому, что они чужды всяким соображениям и всегда идут напролом, как будто дорога, на которой они очутились, принадлежит исключительно им одним. Издали может показаться, что это люди хотя и суровых, но крепко сложившихся убеждений, которые сознательно стремятся к твердо намеченной цели. Однако ж это оптический обман, которым отнюдь не следует увлекаться. Это просто со всех сторон наглухо закупоренные существа, которые ломят вперед, потому что не в состоянии сознать себя в связи с каким бы то ни было порядком явлений...
Обыкновенно противу идиотов принимаются известные меры, чтоб они, в неразумной стремительности, не все опрокидывали, что встречается им на пути. Но меры эти почти всегда касаются только простых идиотов; когда же придатком к идиотству является властность, то дело ограждения общества значительно усложняется. В этом случае грозящая опасность увеличивается всею суммою неприкрытости, в жертву которой, в известные исторические моменты, кажется отданною жизнь... Там, где простой идиот расшибает себе голову или наскакивает на рожон, идиот властный раздробляет пополам всевозможные рожны и совершает свои, так сказать, бессознательные злодеяния вполне беспрепятственно. Даже в самой бесплодности или очевидном вреде этих злодеяний он не почерпает никаких для себя поучений. Ему нет дела ни до каких результатов, потому что результаты эти выясняются не на нем (он слишком окаменел, чтобы на нем могло что-нибудь отражаться), а на чем-то ином, с чем у него не существует никакой органической связи. Если бы, вследствие усиленной идиотской деятельности, даже весь мир обратился в пустыню, то и этот результат не устрашил бы идиота. Кто знает, быть может, пустыня и представляет в его глазах именно ту обстановку, которая изображает собой идеал человеческого общежития?
Вот это-то отвержденное и вполне успокоившееся в самом себе идиотство и поражает зрителя в портрете Угрюм-Бурчеева. На лице его не видно никаких вопросов; напротив того, во всех чертах выступает какая-то солдатски-невозмутимая уверенность, что все вопросы давно уже решены. Какие это вопросы? Как они решены? — это загадка до того мучительная, что рискуешь перебрать всевозможные вопросы и решения и не напасть именно на те, о которых идет речь. Может быть, это решенный вопрос о всеобщем истреблении, а может быть, только о том, чтобы все люди имели грудь выпяченную вперед на манер колеса. Ничего неизвестно. Известно только, что этот неизвестный вопрос во что бы ни стало будет приведен в действие. А так как подобное противоестественное приурочение известного к неизвестному запутывает еще более, то последствие такого положения может быть только одно: всеобщий панический страх.
Самый образ жизни Угрюм-Бурчеева был таков, что еще более усугублял ужас, наводимый его наружностию. Он спал на голой земле, и только в сильные морозы позволял себе укрыться на пожарном сеновале; вместо подушки клал под голову камень; вставал с зарею, надевал вицмундир и тотчас же бил в барабан; курил махорку до такой степени вонючую, что даже полицейские солдаты и те краснели, когда до обоняния их доходил запах ее; ел лошадиное мясо и свободно пережевывал воловьи жилы. В заключение, по три часа в сутки маршировал на дворе градоначальнического дома, один, без товарищей, произнося самому себе командные возгласы и сам себя подвергая дисциплинарным взысканиям и даже шпицрутенам («причем бичевал себя не притворно, как предшественник его, Грустилов, а по точному разуму законов», прибавляет летописец).
Было у него и семейство; но покуда он градоначальство-вал, никто из обывателей не видал ни жены, ни детей его. Был слух, что они томились где-то в подвале градоначальнического дома и что он самолично раз в день, через железную решетку, подавал им хлеб и воду. И действительно, когда последовало его административное исчезновение, были найдены в подвале какие-то нагие и совершенно дикие существа, которые кусались, визжали, впивались друг в друга когтями и огрызались на окружающих. Их вывели на свежий воздух и дали горячих щей; сначала, увидев пар, они фыркали и выказывали суеверный страх; но потом обручнели и с такою зверскою жадностию набросились на пищу, что тут же объелись и испустили дух.
Рассказывали, что возвышением своим Угрюм-Бурчеев обязан был совершенно особенному случаю. Жил будто бы на свете какой-то начальник, который вдруг встревожился мыслию, что никто из подчиненных не любит его.
— Любим, вашество! — уверяли подчиненные.
— Все вы так на досуге говорите, — настаивал на своем начальник, — а дойди до дела, так никто и пальцем для меня не пожертвует.
Мало-помалу, несмотря на протесты, идея эта до того окрепла в голове ревнивого начальника, что он решился испытать своих подчиненных и кликнул клич.
— Кто хочет доказать, что любит меня, — глашал он, — тот пусть отрубит указательный палец правой руки своей!
Никто, однако ж, на клич не спешил; одни не выходили вперед, потому что были изнежены и знали, что порубление пальца сопряжено с болью; другие не выходили по недоразумению: не разобрав вопроса, думали, что начальник опрашивает, всем ли довольны, и опасаясь, чтоб их не сочли за бунтовщиков, по обычаю во весь рот зевали: «Рады стараться, ваше-е-е-ество-о!»
— Кто хочет доказать? выходи! не бойся! — повторил свой клич ревнивый начальник.
Но и на этот раз ответом было молчание или же такие крики, которые совсем не исчерпывали вопроса. Лицо начальника сперва побагровело, потом как-то грустно поникло.
— Сви...
Но не успел он кончить, как из рядов вышел простой, изнуренный шпицрутенами прохвост и велиим голосом возопил:
— Я хочу доказать!
С этим словом, положив палец на перекладину, он тупым тесаком раздробил его.
Сделавши это, он улыбнулся. Это был единственный случай во всей многоизбиенной его жизни, когда в лице его мелькнуло что-то человеческое.
Многие думали, что он совершил этот подвиг только ради освобождения своей спины от палок; но нет, у этого прохвоста созрела своего рода идея...
При виде раздробленного пальца, упавшего к ногам его, начальник сначала изумился, но потом пришел в умиление.
— Ты меня возлюбил, — воскликнул он, — а я тебя возлюблю сторицею!
И послал его в Глупов.
В то время еще ничего не было достоверно известно ни о коммунистах, ни о социалистах, ни о так называемых нивелляторах вообще. Тем не менее нивелляторство существовало, и притом в самых обширных размерах. Были нивелляторы «хождения в струне», нивелляторы «бараньего рога», нивелляторы «ежовых рукавиц» и проч. и проч. Но никто не видел в этом ничего угрожающего обществу или подрывающего его основы. Казалось, что ежели человека, ради сравнения с сверстниками, лишают жизни, то хотя лично для него, быть может, особливого благополучия от сего не произойдет, но для сохранения общественной гармонии это полезно, и даже необходимо. Сами нивелляторы отнюдь не подозревали, что они — нивелляторы, а называли себя добрыми и благопопечительными устроителями, в мере усмотрения радеющими о счастии подчиненных и подвластных им лиц...
Такова была простота нравов того времени, что мы, свидетели эпохи позднейшей, с трудом можем перенестись даже воображением в те недавние времена, когда каждый эскадронный командир, не называя себя коммунистом, вменял себе, однако ж, за честь и обязанность быть оным от верхнего конца до нижнего.
Угрюм-Бурчеев принадлежал к числу самых фанатических нивелляторов этой школы. Начертавши прямую линию, он замыслил втиснуть в нее весь видимый и невидимый мир, и притом с таким непременным расчетом, чтоб нельзя было повернуться ни взад ни вперед, ни направо, ни налево. Предполагал ли он при этом сделаться благодетелем человечества? — утвердительно отвечать на этот вопрос трудно. Скорее, однако ж, можно думать, что в голове его вообще никаких предположений ни о чем не существовало. Лишь в позднейшие времена (почти на наших глазах) мысль о сочетании идеи прямолинейности с идеей всеобщего осчастливления была возведена в довольно сложную и неизъятую идеологических ухищрений административную теорию, но нивелляторы старого закала, подобные Угрюм-Бурчееву, действовали в простоте души, единственно по инстинктивному отвращению от кривой линии и всяких зигзагов и извилин. Угрюм-Бурчеев был прохвост в полном смысле этого слова. Не потому только, что он занимал эту должность в полку, но прохвост всем своим существом, всеми помыслами. Прямая линия соблазняла его не ради того, что она в то же время есть и кратчайшая — ему нечего было делать с краткостью, — а ради того, что по ней можно было весь век маршировать и ни до чего не домаршироваться. Виртуозность прямолинейности, словно ивовый кол, засела в его скорбной голове и пустила там целую непроглядную сеть корней и разветвлений. Это был какой-то таинственный лес, преисполненный волшебных сновидений. Таинственные тени гуськом шли одна за другой, застегнутые, выстриженные, однообразным шагом, в однообразных одеждах, всё шли, всё шли... Все они были снабжены одинаковыми физиономиями, все одинаково молчали и все одинаково куда-то исчезали. Куда? Казалось, за этим сонно-фантастическим миром существовал еще более фантастический провал, который разрешал все затруднения тем, что в нем все пропадало, — все без остатка. Когда фантастический провал поглощал достаточное количество фантастических теней, Угрюм-Бурчеев, если можно так выразиться, перевертывался на другой бок и снова начинал другой такой же сон. Опять шли гуськом тени одна за другой, все шли, все шли...
Еще задолго до прибытия в Глупов, он уже составил в своей голове целый систематический бред, в котором, до последней мелочи, были регулированы все подробности будущего устройства этой злосчастной муниципии. На основании этого бреда вот в какой приблизительно форме представлялся тот город, который он вознамерился возвести на степень образцового.
Посредине — площадь, от которой радиусами разбегаются во все стороны улицы, или, как он мысленно называл их, роты. По мере удаления от центра, роты пересекаются бульварами, которые в двух местах опоясывают город и в то же время представляют защиту от внешних врагов. Затем форштадт, земляной вал — и темная занавесь, то есть конец свету. Ни реки, ни ручья, ни оврага, ни пригорка — словом, ничего такого, что могло бы служить препятствием для вольной ходьбы, он не предусмотрел. Каждая рота имеет шесть сажен ширины — не больше и не меньше; каждый дом имеет три окна, выдающиеся в палисадник, в котором растут: барская спесь, царские кудри, бураки и татарское мыло. Все дома окрашены светло-серою краской, и хотя в натуре одна сторона улицы всегда обращена на север или восток, а другая на юг или запад, но даже и это упущено было из вида, а предполагалось, что и солнце и луна все стороны освещают одинаково и в одно и то же время дня и ночи.
В каждом доме живут по двое престарелых, по двое взрослых, по двое подростков и по двое малолетков, причем лица различных полов не стыдятся друг друга. Одинаковость лет сопрягается с одинаковостию роста. В некоторых ротах живут исключительно великорослые, в других — исключительно малорослые, или застрельщики. Дети, которые при рождении оказываются необещающими быть твердыми в бедствиях, умерщвляются; люди крайне престарелые и негодные для работ тоже могут быть умерщвляемы, но только в таком случае, если, по соображениям околоточных надзирателей, в общей экономии наличных сил города чувствуется излишек. В каждом доме находится по экземпляру каждого полезного животного мужеского и женского пола, которые обязаны, во-первых, исполнять свойственные им работы и, во-вторых, — размножаться. На площади сосредоточиваются каменные здания, в которых помещаются общественные заведения, как-то: присутственные места и всевозможные манежи: для обучения гимнастике, фехтованию и пехотному строю, для принятия пищи, для общих коленопреклонений и проч. Присутственные места называются штабами, а служащие в них — писарями. Школ нет, и грамотности не полагается; наука числ преподается по пальцам. Нет ни прошедшего, ни будущего, а потому летосчисление упраздняется. Праздников два: один весною, немедленно после таянья снегов, называется «Праздником неуклонности» и служит приготовлением к предстоящим бедствиям; другой — осенью, называется «Праздником предержащих властей» и посвящается воспоминаниям о бедствиях, уже испытанных. От будней эти праздники отличаются только усиленным упражнением в маршировке.
Такова была внешняя постройка этого бреда. Затем предстояло урегулировать внутреннюю обстановку живых существ, в нем захваченных. В этом отношении фантазия Угрюм-Бурчеева доходила до определительности поистине изумительной.
Всякий дом есть не что иное, как поселенная единица, имеющая своего командира и своего шпиона (на шпионе он особенно настаивал) и принадлежащая к десятку, носящему название взвода. Взвод, в свою очередь, имеет командира и шпиона; пять взводов составляют роту, пять рот — полк. Всех полков четыре, которые образуют, во-первых, две бригады и, во-вторых, дивизию; в каждом из этих подразделений имеется командир и шпион. Затем следует собственно Город, который из Глупова переименовывается в «вечно-достойныя памяти великого князя Святослава Игоревича город Непреклонск». Над городом парит окруженный облаком градоначальник или, иначе, сухопутных и морских сил города Непреклонска обер-комендант, который со всеми входит в пререкания и всем дает чувствовать свою власть. Около него... шпион!!
В каждой поселенной единице время распределяется самым строгим образом. С восходом солнца все в доме поднимаются; взрослые и подростки облекаются в единообразные одежды (по особым, апробованным градоначальником рисункам), подчищаются и подтягивают ремешки. Малолетные сосут на скорую руку материнскую грудь; престарелые произносят краткое поучение, неизменно оканчивающееся непечатным словом; шпионы спешат с рапортами. Через полчаса в доме остаются лишь престарелые и малолетки, потому что прочие уже отправились к исполнению возложенных на них обязанностей. Сперва они вступают в «манеж для коленопреклонений», где наскоро прочитывают молитву; потом направляют стопы в «манеж для телесных упражнений», где укрепляют организм фехтованием и гимнастикой; наконец, идут в «манеж для принятия пищи», где получают по куску черного хлеба, посыпанного солью. По принятии пищи выстраиваются на площади в каре, и оттуда, под предводительством командиров, повзводно разводятся на общественные работы. Работы производятся по команде. Обыватели разом нагибаются и выпрямляются; сверкают лезвия кос, взмахивают грабли, стучат заступы, сохи бороздят землю, — всё по команде. Землю пашут, стараясь выводить сохами вензеля, изображающие начальные буквы имен тех исторических деятелей, которые наиболее прославились неуклонностию. Около каждого рабочего взвода мерным шагом ходит солдат с ружьем, и через каждые пять минут стреляет в солнце. Посреди этих взмахов, нагибаний и выпрямлений прохаживается по прямой линии сам Угрюм-Бурчеев, весь покрытый по́том, весь преисполненный казарменным запахом, и затягивает:
Раз — перво́й! раз — другой! —
а за ним все работающие подхватывают.

Он был ужасен. Но он сознавал это лишь в слабой степени и с какою-то суровою скромностью оговаривался. «Идет некто за мной, — говорил он, — который будет еще ужаснее меня». Он был ужасен; но, сверх того, он был краток и с изумительною ограниченностью соединял непреклонность, почти граничившую с идиотством. Никто не мог обвинить его в воинственной предприимчивости, как обвиняли, например, Бородавкина, ни в порывах безумной ярости, которым были подвержены Брудастый, Негодяев и многие другие. Страстность была вычеркнута из числа элементов, составлявших его природу, и заменена непреклонностью, действовавшею с регулярностью самого отчетливого механизма. Он не жестикулировал, не возвышал голоса, не скрежетал зубами, не гоготал, не топал ногами, не заливался начальственно-язвительным смехом; казалось, он даже не подозревал нужды в административных проявлениях подобного рода. Совершенно беззвучным голосом выражал он свои требования, и неизбежность их выполнения подтверждал устремлением пристального взора, в котором выражалась какая-то неизреченная бесстыжесть. Человек, на котором останавливался этот взор, не мог выносить его. Рождалось какое-то совсем особенное чувство, в котором первенствующее значение принадлежало не столько инстинкту личного самосохранения, сколько опасению за человеческую природу вообще. В этом смутном опасении утопали всевозможные предчувствия таинственных и непреодолимых угроз. Думалось, что небо обрушится, земля разверзнется под ногами, что налетит откуда-то смерч и все поглотит, все разом... То был взор, светлый как сталь, взор, совершенно свободный от мысли, и потому недоступный ни для оттенков, ни для колебаний. Голая решимость — и ничего более. Как человек ограниченный, он ничего не преследовал, кроме правильности построений. Прямая линия, отсутствие пестроты, простота, доведенная до наготы, — вот идеалы, которые он знал и к осуществлению которых стремился. Его понятие о «долге» не шло далее всеобщего равенства перед шпицрутеном; его представление о «простоте» не переступало далее простоты зверя, обличавшей совершенную наготу потребностей. Разума он не признавал вовсе, и даже считал его злейшим врагом, опутывающим человека сетью обольщений и опасных привередничеств. Перед всем, что напоминало веселье или просто досуг, он останавливался в недоумении. Нельзя сказать, чтоб эти естественные проявления человеческой природы приводили его в негодование: нет, он просто-напросто не понимал их. Он никогда не бесновался, не закипал, не мстил, не преследовал, а, подобно всякой другой бессознательно действующей силе природы, шел вперед, сметая с лица земли все, что не успевало посторониться с дороги. «Зачем?» — вот единственное слово, которым он выражал движения своей души. Вовремя посторониться — вот все, что было нужно. Район, который обнимал кругозор этого идиота, был очень узок; вне этого района можно было и болтать руками, и громко говорить, и дышать, и даже ходить распоясавшись; он ничего не замечал; внутри района — можно было только маршировать. Если б глуповцы своевременно поняли это, им стоило только встать несколько в стороне и ждать. Но они сообразили это поздно, и в первое время, по примеру всех начальстволюбивых народов, как нарочно совались ему на глаза. Отсюда бесчисленное множество вольных истязаний, которые, словно сетью, охватили существование обывателей, отсюда же — далеко не заслуженное название «сатаны», которое народная молва присвоила Угрюм-Бурчееву. Когда у глуповцев спрашивали, что послужило поводом для такого необычного эпитета, они ничего толком не объясняли, а только дрожали. Молча указывали они на вытянутые в струну дома свои, на разбитые перед этими домами палисадники, на форменные казакины, в которые однообразно были обмундированы все жители до одного, — и трепетные губы их шептали: сатана! Сам летописец, вообще довольно благосклонный к градоначальникам, не может скрыть смутного чувства страха, приступая к описанию действий Угрюм-Бурчеева. «Была в то время, — так начинает он свое повествование, — в одном из городских храмов картина, изображавшая мучения грешников в присутствии врага рода человеческого. Сатана представлен стоящим на верхней ступени адского трона, с повелительно простертою вперед рукою и с мутным взором, устремленным в пространство. Ни в фигуре, ни даже в лице врага человеческого не усматривается особливой страсти к мучительству, а видится лишь нарочитое упразднение естества. Упразднение сие произвело только одно явственное действие: повелительный жест, — и затем, сосредоточившись само в себе, перешло в окаменение. Но что весьма достойно примечания: как ни ужасны пытки и мучения, в изобилии по всей картине рассеянные, и как ни удручают душу кривлянья и судороги злодеев, для коих те муки приуготовлены, но каждому зрителю непременно сдается, что даже и сии страдания менее мучительны, нежели страдания сего подлинного изверга, который до того всякое естество в себе победил, что и на сии неслыханные истязания хладным и непонятливым оком взирать может». Таково начало летописного рассказа, и хотя далее следует перерыв и летописец уже не возвращается к воспоминанию о картине, но нельзя не догадываться, что воспоминание это брошено здесь недаром. В городском архиве до сих пор сохранился портрет Угрюм-Бурчеева. Это мужчина среднего роста, с каким-то деревянным лицом, очевидно никогда не освещавшимся улыбкой. Густые, остриженные под гребенку и как смоль черные волосы покрывают конический череп и плотно, как ермолка, обрамливают узкий и покатый лоб. Глаза серые, впавшие, осененные несколько припухшими веками; взгляд чистый, без колебаний; нос сухой, спускающийся от лба почти в прямом направлении книзу; губы тонкие, бледные, опушенные подстриженною щетиной усов; челюсти развитые, но без выдающегося выражения плотоядности, а с каким-то необъяснимым букетом готовности раздробить или перекусить пополам. Вся фигура сухощавая с узкими плечами, приподнятыми кверху, с искусственно выпяченною вперед грудью и с длинными, мускулистыми руками. Одет в военного покроя сюртук, застегнутый на все пуговицы, и держит в правой руке сочиненный Бородавкиным «Устав о неуклонном сечении», но, по-видимому, не читает его, а как бы удивляется, что могут существовать на свете люди, которые даже эту неуклонность считают нужным обеспечивать какими-то уставами! Кругом — пейзаж, изображающий пустыню, посреди которой стоит острог; сверху, вместо неба, нависла серая солдатская шинель... Портрет этот производит впечатление очень тяжелое. Перед глазами зрителя восстает чистейший тип идиота, принявшего какое-то мрачное решение и давшего себе клятву привести его в исполнение. Идиоты вообще очень опасны, и даже не потому, что они непременно злы (в идиоте злость или доброта — совершенно безразличные качества), а потому, что они чужды всяким соображениям и всегда идут напролом, как будто дорога, на которой они очутились, принадлежит исключительно им одним. Издали может показаться, что это люди хотя и суровых, но крепко сложившихся убеждений, которые сознательно стремятся к твердо намеченной цели. Однако ж это оптический обман, которым отнюдь не следует увлекаться. Это просто со всех сторон наглухо закупоренные существа, которые ломят вперед, потому что не в состоянии сознать себя в связи с каким бы то ни было порядком явлений... Обыкновенно противу идиотов принимаются известные меры, чтоб они, в неразумной стремительности, не все опрокидывали, что встречается им на пути. Но меры эти почти всегда касаются только простых идиотов; когда же придатком к идиотству является властность, то дело ограждения общества значительно усложняется. В этом случае грозящая опасность увеличивается всею суммою неприкрытости, в жертву которой, в известные исторические моменты, кажется отданною жизнь... Там, где простой идиот расшибает себе голову или наскакивает на рожон, идиот властный раздробляет пополам всевозможные рожны и совершает свои, так сказать, бессознательные злодеяния вполне беспрепятственно. Даже в самой бесплодности или очевидном вреде этих злодеяний он не почерпает никаких для себя поучений. Ему нет дела ни до каких результатов, потому что результаты эти выясняются не на нем (он слишком окаменел, чтобы на нем могло что-нибудь отражаться), а на чем-то ином, с чем у него не существует никакой органической связи. Если бы, вследствие усиленной идиотской деятельности, даже весь мир обратился в пустыню, то и этот результат не устрашил бы идиота. Кто знает, быть может, пустыня и представляет в его глазах именно ту обстановку, которая изображает собой идеал человеческого общежития? Вот это-то отвержденное и вполне успокоившееся в самом себе идиотство и поражает зрителя в портрете Угрюм-Бурчеева. На лице его не видно никаких вопросов; напротив того, во всех чертах выступает какая-то солдатски-невозмутимая уверенность, что все вопросы давно уже решены. Какие это вопросы? Как они решены? — это загадка до того мучительная, что рискуешь перебрать всевозможные вопросы и решения и не напасть именно на те, о которых идет речь. Может быть, это решенный вопрос о всеобщем истреблении, а может быть, только о том, чтобы все люди имели грудь выпяченную вперед на манер колеса. Ничего неизвестно. Известно только, что этот неизвестный вопрос во что бы ни стало будет приведен в действие. А так как подобное противоестественное приурочение известного к неизвестному запутывает еще более, то последствие такого положения может быть только одно: всеобщий панический страх. Самый образ жизни Угрюм-Бурчеева был таков, что еще более усугублял ужас, наводимый его наружностию. Он спал на голой земле, и только в сильные морозы позволял себе укрыться на пожарном сеновале; вместо подушки клал под голову камень; вставал с зарею, надевал вицмундир и тотчас же бил в барабан; курил махорку до такой степени вонючую, что даже полицейские солдаты и те краснели, когда до обоняния их доходил запах ее; ел лошадиное мясо и свободно пережевывал воловьи жилы. В заключение, по три часа в сутки маршировал на дворе градоначальнического дома, один, без товарищей, произнося самому себе командные возгласы и сам себя подвергая дисциплинарным взысканиям и даже шпицрутенам («причем бичевал себя не притворно, как предшественник его, Грустилов, а по точному разуму законов», прибавляет летописец). Было у него и семейство; но покуда он градоначальство-вал, никто из обывателей не видал ни жены, ни детей его. Был слух, что они томились где-то в подвале градоначальнического дома и что он самолично раз в день, через железную решетку, подавал им хлеб и воду. И действительно, когда последовало его административное исчезновение, были найдены в подвале какие-то нагие и совершенно дикие существа, которые кусались, визжали, впивались друг в друга когтями и огрызались на окружающих. Их вывели на свежий воздух и дали горячих щей; сначала, увидев пар, они фыркали и выказывали суеверный страх; но потом обручнели и с такою зверскою жадностию набросились на пищу, что тут же объелись и испустили дух. Рассказывали, что возвышением своим Угрюм-Бурчеев обязан был совершенно особенному случаю. Жил будто бы на свете какой-то начальник, который вдруг встревожился мыслию, что никто из подчиненных не любит его. — Любим, вашество! — уверяли подчиненные. — Все вы так на досуге говорите, — настаивал на своем начальник, — а дойди до дела, так никто и пальцем для меня не пожертвует. Мало-помалу, несмотря на протесты, идея эта до того окрепла в голове ревнивого начальника, что он решился испытать своих подчиненных и кликнул клич. — Кто хочет доказать, что любит меня, — глашал он, — тот пусть отрубит указательный палец правой руки своей! Никто, однако ж, на клич не спешил; одни не выходили вперед, потому что были изнежены и знали, что порубление пальца сопряжено с болью; другие не выходили по недоразумению: не разобрав вопроса, думали, что начальник опрашивает, всем ли довольны, и опасаясь, чтоб их не сочли за бунтовщиков, по обычаю во весь рот зевали: «Рады стараться, ваше-е-е-ество-о!» — Кто хочет доказать? выходи! не бойся! — повторил свой клич ревнивый начальник. Но и на этот раз ответом было молчание или же такие крики, которые совсем не исчерпывали вопроса. Лицо начальника сперва побагровело, потом как-то грустно поникло. — Сви... Но не успел он кончить, как из рядов вышел простой, изнуренный шпицрутенами прохвост и велиим голосом возопил: — Я хочу доказать! С этим словом, положив палец на перекладину, он тупым тесаком раздробил его. Сделавши это, он улыбнулся. Это был единственный случай во всей многоизбиенной его жизни, когда в лице его мелькнуло что-то человеческое. Многие думали, что он совершил этот подвиг только ради освобождения своей спины от палок; но нет, у этого прохвоста созрела своего рода идея... При виде раздробленного пальца, упавшего к ногам его, начальник сначала изумился, но потом пришел в умиление. — Ты меня возлюбил, — воскликнул он, — а я тебя возлюблю сторицею! И послал его в Глупов. В то время еще ничего не было достоверно известно ни о коммунистах, ни о социалистах, ни о так называемых нивелляторах вообще. Тем не менее нивелляторство существовало, и притом в самых обширных размерах. Были нивелляторы «хождения в струне», нивелляторы «бараньего рога», нивелляторы «ежовых рукавиц» и проч. и проч. Но никто не видел в этом ничего угрожающего обществу или подрывающего его основы. Казалось, что ежели человека, ради сравнения с сверстниками, лишают жизни, то хотя лично для него, быть может, особливого благополучия от сего не произойдет, но для сохранения общественной гармонии это полезно, и даже необходимо. Сами нивелляторы отнюдь не подозревали, что они — нивелляторы, а называли себя добрыми и благопопечительными устроителями, в мере усмотрения радеющими о счастии подчиненных и подвластных им лиц... Такова была простота нравов того времени, что мы, свидетели эпохи позднейшей, с трудом можем перенестись даже воображением в те недавние времена, когда каждый эскадронный командир, не называя себя коммунистом, вменял себе, однако ж, за честь и обязанность быть оным от верхнего конца до нижнего. Угрюм-Бурчеев принадлежал к числу самых фанатических нивелляторов этой школы. Начертавши прямую линию, он замыслил втиснуть в нее весь видимый и невидимый мир, и притом с таким непременным расчетом, чтоб нельзя было повернуться ни взад ни вперед, ни направо, ни налево. Предполагал ли он при этом сделаться благодетелем человечества? — утвердительно отвечать на этот вопрос трудно. Скорее, однако ж, можно думать, что в голове его вообще никаких предположений ни о чем не существовало. Лишь в позднейшие времена (почти на наших глазах) мысль о сочетании идеи прямолинейности с идеей всеобщего осчастливления была возведена в довольно сложную и неизъятую идеологических ухищрений административную теорию, но нивелляторы старого закала, подобные Угрюм-Бурчееву, действовали в простоте души, единственно по инстинктивному отвращению от кривой линии и всяких зигзагов и извилин. Угрюм-Бурчеев был прохвост в полном смысле этого слова. Не потому только, что он занимал эту должность в полку, но прохвост всем своим существом, всеми помыслами. Прямая линия соблазняла его не ради того, что она в то же время есть и кратчайшая — ему нечего было делать с краткостью, — а ради того, что по ней можно было весь век маршировать и ни до чего не домаршироваться. Виртуозность прямолинейности, словно ивовый кол, засела в его скорбной голове и пустила там целую непроглядную сеть корней и разветвлений. Это был какой-то таинственный лес, преисполненный волшебных сновидений. Таинственные тени гуськом шли одна за другой, застегнутые, выстриженные, однообразным шагом, в однообразных одеждах, всё шли, всё шли... Все они были снабжены одинаковыми физиономиями, все одинаково молчали и все одинаково куда-то исчезали. Куда? Казалось, за этим сонно-фантастическим миром существовал еще более фантастический провал, который разрешал все затруднения тем, что в нем все пропадало, — все без остатка. Когда фантастический провал поглощал достаточное количество фантастических теней, Угрюм-Бурчеев, если можно так выразиться, перевертывался на другой бок и снова начинал другой такой же сон. Опять шли гуськом тени одна за другой, все шли, все шли... Еще задолго до прибытия в Глупов, он уже составил в своей голове целый систематический бред, в котором, до последней мелочи, были регулированы все подробности будущего устройства этой злосчастной муниципии. На основании этого бреда вот в какой приблизительно форме представлялся тот город, который он вознамерился возвести на степень образцового. Посредине — площадь, от которой радиусами разбегаются во все стороны улицы, или, как он мысленно называл их, роты. По мере удаления от центра, роты пересекаются бульварами, которые в двух местах опоясывают город и в то же время представляют защиту от внешних врагов. Затем форштадт, земляной вал — и темная занавесь, то есть конец свету. Ни реки, ни ручья, ни оврага, ни пригорка — словом, ничего такого, что могло бы служить препятствием для вольной ходьбы, он не предусмотрел. Каждая рота имеет шесть сажен ширины — не больше и не меньше; каждый дом имеет три окна, выдающиеся в палисадник, в котором растут: барская спесь, царские кудри, бураки и татарское мыло. Все дома окрашены светло-серою краской, и хотя в натуре одна сторона улицы всегда обращена на север или восток, а другая на юг или запад, но даже и это упущено было из вида, а предполагалось, что и солнце и луна все стороны освещают одинаково и в одно и то же время дня и ночи. В каждом доме живут по двое престарелых, по двое взрослых, по двое подростков и по двое малолетков, причем лица различных полов не стыдятся друг друга. Одинаковость лет сопрягается с одинаковостию роста. В некоторых ротах живут исключительно великорослые, в других — исключительно малорослые, или застрельщики. Дети, которые при рождении оказываются необещающими быть твердыми в бедствиях, умерщвляются; люди крайне престарелые и негодные для работ тоже могут быть умерщвляемы, но только в таком случае, если, по соображениям околоточных надзирателей, в общей экономии наличных сил города чувствуется излишек. В каждом доме находится по экземпляру каждого полезного животного мужеского и женского пола, которые обязаны, во-первых, исполнять свойственные им работы и, во-вторых, — размножаться. На площади сосредоточиваются каменные здания, в которых помещаются общественные заведения, как-то: присутственные места и всевозможные манежи: для обучения гимнастике, фехтованию и пехотному строю, для принятия пищи, для общих коленопреклонений и проч. Присутственные места называются штабами, а служащие в них — писарями. Школ нет, и грамотности не полагается; наука числ преподается по пальцам. Нет ни прошедшего, ни будущего, а потому летосчисление упраздняется. Праздников два: один весною, немедленно после таянья снегов, называется «Праздником неуклонности» и служит приготовлением к предстоящим бедствиям; другой — осенью, называется «Праздником предержащих властей» и посвящается воспоминаниям о бедствиях, уже испытанных. От будней эти праздники отличаются только усиленным упражнением в маршировке. Такова была внешняя постройка этого бреда. Затем предстояло урегулировать внутреннюю обстановку живых существ, в нем захваченных. В этом отношении фантазия Угрюм-Бурчеева доходила до определительности поистине изумительной. Всякий дом есть не что иное, как поселенная единица, имеющая своего командира и своего шпиона (на шпионе он особенно настаивал) и принадлежащая к десятку, носящему название взвода. Взвод, в свою очередь, имеет командира и шпиона; пять взводов составляют роту, пять рот — полк. Всех полков четыре, которые образуют, во-первых, две бригады и, во-вторых, дивизию; в каждом из этих подразделений имеется командир и шпион. Затем следует собственно Город, который из Глупова переименовывается в «вечно-достойныя памяти великого князя Святослава Игоревича город Непреклонск». Над городом парит окруженный облаком градоначальник или, иначе, сухопутных и морских сил города Непреклонска обер-комендант, который со всеми входит в пререкания и всем дает чувствовать свою власть. Около него... шпион!! В каждой поселенной единице время распределяется самым строгим образом. С восходом солнца все в доме поднимаются; взрослые и подростки облекаются в единообразные одежды (по особым, апробованным градоначальником рисункам), подчищаются и подтягивают ремешки. Малолетные сосут на скорую руку материнскую грудь; престарелые произносят краткое поучение, неизменно оканчивающееся непечатным словом; шпионы спешат с рапортами. Через полчаса в доме остаются лишь престарелые и малолетки, потому что прочие уже отправились к исполнению возложенных на них обязанностей. Сперва они вступают в «манеж для коленопреклонений», где наскоро прочитывают молитву; потом направляют стопы в «манеж для телесных упражнений», где укрепляют организм фехтованием и гимнастикой; наконец, идут в «манеж для принятия пищи», где получают по куску черного хлеба, посыпанного солью. По принятии пищи выстраиваются на площади в каре, и оттуда, под предводительством командиров, повзводно разводятся на общественные работы. Работы производятся по команде. Обыватели разом нагибаются и выпрямляются; сверкают лезвия кос, взмахивают грабли, стучат заступы, сохи бороздят землю, — всё по команде. Землю пашут, стараясь выводить сохами вензеля, изображающие начальные буквы имен тех исторических деятелей, которые наиболее прославились неуклонностию. Около каждого рабочего взвода мерным шагом ходит солдат с ружьем, и через каждые пять минут стреляет в солнце. Посреди этих взмахов, нагибаний и выпрямлений прохаживается по прямой линии сам Угрюм-Бурчеев, весь покрытый по́том, весь преисполненный казарменным запахом, и затягивает:

Раз — перво́й! раз — другой! —

А за ним все работающие подхватывают:

Ухнем!
Дубинушка, ухнем!

Но вот солнце достигает зенита, и Угрюм-Бурчеев кричит: «Шабаш!» Опять повзводно строятся обыватели и направляются обратно в город, где церемониальным маршем проходят через «манеж для принятия пищи» и получают по куску черного хлеба с солью. После краткого отдыха, состоящего в маршировке, люди снова строятся, и прежним порядком разводятся на работы впредь до солнечного заката. По закате всякий получает по новому куску хлеба и спешит домой лечь спать. Ночью над Непреклонском витает дух Угрюм-Бурчеева и зорко стережет обывательский сон... Ни бога, ни идолов — ничего... В этом фантастическом мире нет ни страстей, ни увлечений, ни привязанностей. Все живут каждую минуту вместе, и всякий чувствует себя одиноким. Жизнь ни на мгновенье не отвлекается от исполнения бесчисленного множества дурацких обязанностей, из которых каждая рассчитана заранее и над каждым человеком тяготеет как рок. Женщины имеют право рожать детей только зимой, потому что нарушение этого правила может воспрепятствовать успешному ходу летних работ. Союзы между молодыми людьми устраиваются не иначе, как сообразно росту и телосложению, так как это удовлетворяет требованиям правильного и красивого фронта. Нивелляторство, упрощенное до определенной дачи черного хлеба, — вот сущность этой кантонистской фантазии... Тем не менее, когда Угрюм-Бурчеев изложил свой бред перед начальством, то последнее не только не встревожилось им, но с удивлением, доходившим почти до благоговения, взглянуло на темного прохвоста, задумавшего уловить вселенную. Страшная масса исполнительности, действующая как один человек, поражала воображение. Весь мир представлялся испещренным черными точками, в которых, под бой барабана, двигаются по прямой линии люди, и всё идут, всё идут. Эти поселенные единицы, эти взводы, роты, полки — все это, взятое вместе, не намекает ли на какую-то лучезарную даль, которая покамест еще задернута туманом, но со временем, когда туманы рассеются и когда даль откроется... Что же это, однако, за даль? что скрывает она? — Ка-за-р-рмы! — совершенно определительно подсказывало возбужденное до героизма воображение. — Казар-р-мы! — в свою очередь, словно эхо, вторил угрюмый прохвост и произносил при этом такую несосветимую клятву, что начальство чувствовало себя как бы опаленным каким-то таинственным огнем... Управившись с Грустиловым и разогнав безумное скопище, Угрюм-Бурчеев немедленно приступил к осуществлению своего бреда. Но в том виде, в каком Глупов предстал глазам его, город этот далеко не отвечал его идеалам. Это была скорее беспорядочная куча хижин, нежели город. Не имелось ясного центрального пункта; улицы разбегались вкривь и вкось; дома лепились кое-как, без всякой симметрии, по местам теснясь друг к другу, по местам оставляя в промежутках огромные пустыри. Следовательно, предстояло не улучшать, но создавать вновь. Но что же может значить слово «создавать» в понятиях такого человека, который с юных лет закалился в должности прохвоста? — «Создавать» — это значит представить себе, что находишься в дремучем лесу; это значит взять в руку топор и, помахивая этим орудием творчества направо и налево, неуклонно идти куда глаза глядят. Именно так Угрюм-Бурчеев и поступил. На другой же день по приезде он обошел весь город. Ни кривизна улиц, ни великое множество закоулков, ни разбросанность обывательских хижин — ничто не остановило его. Ему было ясно одно: что, перед глазами его дремучий лес и что следует с этим лесом распорядиться. Наткнувшись на какую-нибудь неправильность, Угрюм-Бурчеев на минуту вперял в нее недоумевающий взор, но тотчас же выходил из оцепенения и молча делал жест вперед, как бы проектируя прямую линию. Так шел он долго, все простирая руку и проектируя, и только тогда, когда глазам его предстала река, он почувствовал, что с ним совершилось что-то необыкновенное. Он позабыл... он ничего подобного не предвидел... До сих пор фантазия его шла все прямо, все по ровному месту. Она устраняла, рассекала и воздвигала моментально, не зная препятствий, а питаясь исключительно своим собственным содержанием. И вдруг... Излучистая полоса жидкой стали сверкнула ему в глаза, сверкнула и не только не исчезла, но даже не замерла под взглядом этого административного василиска. Она продолжала двигаться, колыхаться и издавать какие-то особенные, но несомненно живые звуки. Она жила. — Кто тут? — спросил он в ужасе. Но река продолжала свой говор, и в этом говоре слышалось что-то искушающее, почти зловещее. Казалось, эти звуки говорили: «Хитер, прохвост, твой бред, но есть и другой бред, который, пожалуй, похитрей твоего будет». Да; это был тоже бред, или, лучше сказать, тут встали лицом к лицу два бреда: один, созданный лично Угрюм-Бурчеевым, и другой, который врывался откуда-то со стороны и заявлял о совершенной своей независимости от первого. — Зачем? — спросил, указывая глазами на реку, Угрюм-Бурчеев у сопровождавших его квартальных, когда прошел первый момент оцепенения. Квартальные не поняли; но во взгляде градоначальника было нечто до такой степени устраняющее всякую возможность уклониться от объяснения, что они решились отвечать, даже не понимая вопроса. — Река-с... навоз-с... — лепетали они как попало. — Зачем? — повторил он испуганно и вдруг, как бы боясь углубляться в дальнейшие расспросы, круто повернул налево кругом и пошел назад. Судорожным шагом возвращался он домой и бормотал себе под нос: — Уйму! я ее уйму! Дома он через минуту уж решил дело по существу. Два одинаково великих подвига предстояли ему: разрушить город и устранить реку. Средства для исполнения первого подвига были обдуманы уже заранее; средства для исполнения второго представлялись ему неясно и сбивчиво. Но так как не было той силы в природе, которая могла бы убедить прохвоста в неведении чего бы то ни было, то в этом случае невежество являлось не только равносильным знанию, но даже в известном смысле было прочнее его. Он не был ни технолог, ни инженер; но он был твердой души прохвост, а это тоже своего рода сила, обладая которою можно покорить мир. Он ничего не знал ни о процессе образования рек, ни о законах, по которым они текут вниз, а не вверх, но был убежден, что стоит только указать: от сих мест до сих — и на протяжении отмеренного пространства наверное возникнет материк, а затем по-прежнему, и направо и налево, будет продолжать течь река. Остановившись на этой мысли, он начал готовиться. В какой-то дикой задумчивости бродил он по улицам, заложив руки за спину и бормоча под нос невнятные слова. На пути встречались ему обыватели, одетые в самые разнообразные лохмотья, и кланялись в пояс. Перед некоторыми он останавливался, вперял непонятливый взор в лохмотья и произносил: — Зачем? И, снова впавши в задумчивость, продолжал путь далее. Минуты этой задумчивости были самыми тяжелыми для глуповцев. Как оцепенелые, застывали они перед ним, не будучи в силах оторвать глаза от его светлого, как сталь, взора. Какая-то неисповедимая тайна скрывалась в этом взоре, и тайна эта тяжелым, почти свинцовым пологом нависла над целым городом. Город приник; в воздухе чувствовались спертость и духота. Он еще не сделал никаких распоряжений, не высказал никаких мыслей, никому не сообщил своих планов, а все уже понимали, что пришел конец. В этом убеждало беспрерывное мелькание идиота, носившего в себе тайну; в этом убеждало тихое рычание, исходившее из его внутренностей. Незримо ни для кого, прокрался в среду обывателей смутный ужас и безраздельно овладел всеми. Все мыслительные силы сосредоточивались на загадочном идиоте, и в мучительном беспокойстве кружились в одном и том же волшебном круге, которого центром был он. Люди позабыли прошедшее и не задумывались о будущем. Нехотя исполняли они необходимые житейские дела, нехотя сходились друг с другом, нехотя жили со дня на день. К чему? — вот единственный вопрос, который ясно представлялся каждому при виде грядущего вдали идиота. Зачем жить, если жизнь навсегда отравлена представлением об идиоте? Зачем жить, если нет средств защитить взор от его ужасного вездесущия? Глуповцы позабыли даже взаимные распри и попрятались по углам в тоскливом ожидании... Казалось, он и сам понимал, что конец наступил. Никакими текущими делами он не занимался, а в правление даже не заглядывал. Он порешил однажды навсегда, что старая жизнь безвозвратно канула в вечность и что, следовательно, незачем и тревожить этот хлам, который не имеет никакого отношения к будущему. Квартальные нравственно и физически истерзались; вытянувшись и затаивши дыхание, они становились на линии, по которой он проходил, и ждали, не будет ли приказаний; но приказаний не было. Он молча проходил мимо и не удостоивал их даже взглядом. Не стало в Глупове никакого суда: ни милостивого, ни немилостивого, ни скорого, ни нескорого. На первых порах глуповцы, по старой привычке, вздумали было обращаться к нему с претензиями и жалобами друг на друга; но он даже не понял их. — Зачем? — говорил он, с каким-то диким изумлением обозревая жалобщика с головы до ног. В смятении оглянулись глуповцы назад и с ужасом увидели, что назади действительно ничего нет. Наконец страшный момент настал. После недолгих колебаний он решил так: сначала разрушить город, а потом уже приступить и к реке. Очевидно, он еще надеялся, что река образумится сама собой. За неделю до Петрова дня он объявил приказ: всем говеть. Хотя глуповцы всегда говели охотно, но, выслушавши внезапный приказ Угрюм-Бурчеева, смутились. Стало быть, и в самом деле предстоит что-нибудь решительное, коль скоро, для принятия этого решительного, потребны такие приготовления? Этот вопрос сжимал все сердца тоскою. Думали сначала, что он будет палить, но, заглянув на градоначальнический двор, где стоял пушечный снаряд, из которого обыкновенно палили в обывателей, убедились, что пушки стоят незаряженные. Потом остановились на мысли, что будет произведена повсеместная «выемка», и стали готовиться к ней: прятали книги, письма, лоскутки бумаги, деньги и даже иконы, — одним словом, все, в чем можно было усмотреть какое-нибудь «оказательство». — Кто его знает, какой он веры? — шептались промеж себя глуповцы, — может, и фармазон? А он все маршировал по прямой линии, заложив руки за спину, и никому не объявлял своей тайны. В Петров день все причастились, а многие даже соборовались накануне. Когда запели причастный стих, в церкви раздались рыдания, «больше же всех вопили голова и предводитель, опасаясь за многое имение свое». Затем, проходя от причастия мимо градоначальника, кланялись и поздравляли; но он стоял дерзостно и никому даже не кивнул головой. День прошел в тишине невообразимой. Стали люди разгавливаться, но никому не шел кусок в горло, и все опять заплакали. Но когда проходил мимо градоначальник (он в этот день ходил форсированным маршем), то поспешно отирали слезы и старались придать лицам беспечное и доверчивое выражение. Надежда не вся еще исчезла. Все думалось: вот увидят начальники нашу невинность и простят... Но Угрюм-Бурчеев ничего не увидел и ничего не простил. «30-го июня, — повествует летописец, — на другой день празднованья памяти святых и славных апостолов Петра и Павла, был сделан первый приступ к сломке города». Градоначальник, с топором в руке, первый выбежал из своего дома и, как озаренный, бросился на городническое правление. Обыватели последовали примеру его. Разделенные на отряды (в каждом уже с вечера был назначен особый урядник и особый шпион), они разом на всех пунктах начали работу разрушения. Раздался стук топора и визг пилы; воздух наполнился криками рабочих и грохотом падающих на землю бревен; пыль густым облаком нависла над городом и затемнила солнечный свет. Все были налицо, все до единого: взрослые и сильные рубили и ломали; малолетные и слабосильные сгребали мусор и свозили его к реке. От зари до зари люди неутомимо преследовали задачу разрушения собственных жилищ, а на ночь укрывались в устроенных на выгоне бараках, куда было свезено и обывательское имущество. Они сами не понимали, что делают, и даже не вопрошали друг друга, точно ли это наяву происходит. Они сознавали только одно: что конец наступил и что за ними везде, везде следит непонятливый взор угрюмого идиота. Мельком, словно во сне, припоминались некоторым старикам примеры из истории, а в особенности из эпохи, когда градоначальствовал Бородавкин, который навел в город оловянных солдатиков и однажды, в минуту безумной отваги, скомандовал им: «Ломай!» Но ведь тогда все-таки была война, а теперь... без всякого повода... среди глубокого земского мира... Угрюм-Бурчеев мерным шагом ходил среди всеобщего опустошения, и на губах его играла та же самая улыбка, которая озарила лицо его в ту минуту, когда он, в порыве начальстволюбия, отрубил себе указательный палец правой руки. Он был доволен, он даже мечтал. Мысленно он уже шел дальше простого разрушения. Он рассортировывал жителей по росту и телосложению; он разводил мужей с законными женами и соединял с чужими; он раскассировывал детей по семьям, соображаясь с положением каждого семейства; он назначал взводных, ротных и других командиров, избирал шпионов и т. д. Клятва, данная начальнику, наполовину уже выполнена. Все начеку, все кипит, все готово вынырнуть во всеоружии; остаются подробности, но и те давным-давно предусмотрены и решены. Какая-то сладкая восторженность пронизывала все существо угрюмого прохвоста и уносила его далеко, далеко. В упоении гордости он вперял глаза в небо, смотрел на светила небесные, и, казалось, это зрелище приводило его в недоумение. — Зачем? — бормотал он чуть слышно и долго-долго о чем-то думал и что-то соображал. Что именно? Через полтора или два месяца не оставалось уже камня на камне. Но по мере того, как работа опустошения приближалась к набережной реки, чело Угрюм-Бурчеева омрачалось. Рухнул последний, ближайший к реке дом; в последний раз звякнул удар топора, а река не унималась. По-прежнему она текла, дышала, журчала и извивалась; по-прежнему один берег ее был крут, а другой представлял луговую низину, на далекое пространство заливаемую, в весеннее время, водой. Бред продолжался. Громадные кучи мусора, навоза и соломы уже были сложены по берегам и ждали только мания, чтобы исчезнуть в глубинах реки. Нахмуренный идиот бродил между грудами и вел им счет, как бы опасаясь, чтоб кто-нибудь не похитил драгоценного материала. По временам он с уверенностию бормотал: — Уйму́! я ее уйму! И вот вожделенная минута наступила. В одно прекрасное утро, созвавши будочников, он привел их к берегу реки, отмерил шагами пространство, указал глазами на течение и ясным голосом произнес: — От сих мест — до сих! Как ни были забиты обыватели, но и они восчувствовали. До сих пор разрушались только дела рук человеческих, теперь же очередь доходила до дела извечного, нерукотворного. Многие разинули рты, чтоб возроптать, но он даже не заметил этого колебания, а только как бы удивился, зачем люди мешкают. — Гони! — скомандовал он будочникам, вскидывая глазами на колышущуюся толпу. Борьба с природой восприяла начало. Масса, с тайными вздохами ломавшая дома свои, с тайными же вздохами закопошилась в воде. Казалось, что рабочие силы Глупова сделались неистощимыми и что чем более заявляла себя бесстыжесть притязаний, тем растяжимее становилась сумма орудий, подлежащих ее эксплуатации. Много было наезжих людей, которые разоряли Глупов; одни — ради шутки, другие — в минуту грусти, запальчивости или увлечения; но Угрюм-Бурчеев был первый, который задумал разорить город серьезно. От зари до зари кишели люди в воде, вбивая в дно реки сваи и заваливая мусором и навозом пропасть, казавшуюся бездонною. Но слепая стихия шутя рвала и разметывала наносимый ценою нечеловеческих усилий хлам и с каждым разом все глубже и глубже прокладывала себе ложе. Щепки, навоз, солома, мусор — все уносилось быстриной в неведомую даль, и Угрюм-Бурчеев, с удивлением, доходящим до испуга, следил «непонятливым» оком за этим почти волшебным исчезновением его надежд и намерений. Наконец люди истомились и стали заболевать. Сурово выслушивал Угрюм-Бурчеев ежедневные рапорты десятников о числе выбывших из строя рабочих и, не дрогнув ни одним мускулом, командовал: — Гони! Появлялись новые партии рабочих, которые, как цвет папоротника, где-то таинственно нарастали, чтобы немедленно же исчезнуть в пучине водоворота. Наконец привели и предводителя, который один в целом городе считал себя свободным от работ, и стали толкать его в реку. Однако предводитель пошел не сразу, но протестовал и сослался на какие-то права. — Гони! — скомандовал Угрюм-Бурчеев. Толпа загоготала. Увидев, как предводитель, краснея и стыдясь, засучивал штаны, она почувствовала себя бодрою и удвоила усилия. Но тут встретилось новое затруднение: груды мусора убывали в виду всех, так что скоро нечего было валить в реку. Принялись за последнюю груду, на которую Угрюм-Бурчеев надеялся как на каменную гору. Река задумалась, забуровила дно, но через мгновение потекла веселее прежнего. Однажды, однако, счастье улыбнулось ему. Собрав последние усилия и истощив весь запас мусора, жители принялись за строительный материал и разом двинули в реку целую массу его. Затем толпы с гиком бросились в воду и стали погружать материал на дно. Река всею массою вод хлынула на это новое препятствие и вдруг закрутилась на одном месте. Раздался треск, свист и какое-то громадное клокотание, словно миллионы неведомых гадин разом пустили свой шип из водяных хлябей. Затем все смолкло; река на минуту остановилась и тихо-тихо начала разливаться по луговой стороне. К вечеру разлив был до того велик, что не видно было пределов его, а вода между тем все еще прибывала и прибывала. Откуда-то слышался гул; казалось, что где-то рушатся целые деревни, и там раздаются вопли, стоны и проклятия. Плыли по воде стоги сена, бревна, плоты, обломки изб и, достигнув плотины, с треском сталкивались друг с другом, ныряли, опять выплывали и сбивались в кучу в одном месте. Разумеется, Угрюм-Бурчеев ничего этого не предвидел, но, взглянув на громадную массу вод, он до того просветлел, что даже получил дар слова и стал хвастаться. — Тако да видят людие! — сказал он, думая попасть в господствовавший в то время фотиевско-аракчеевский тон; но потом, вспомнив, что он все-таки не более как прохвост, обратился к будочникам и приказал согнать городских попов: — Гони! Нет ничего опаснее, как воображение прохвоста, не сдерживаемого уздою и не угрожаемого непрерывным представлением о возможности наказания на теле. Однажды возбужденное, оно сбрасывает с себя всякое иго действительности и начинает рисовать своему обладателю предприятия самые грандиозные. Погасить солнце, провертеть в земле дыру, через которую можно было бы наблюдать за тем, что делается в аду, — вот единственные цели, которые истинный прохвост признает достойными своих усилий. Голова его уподобляется дикой пустыне, во всех закоулках которой восстают образы самой привередливой демонологии. Все это мятется, свистит, гикает и, шумя невидимыми крыльями, устремляется куда-то в темную, безрассветную даль... То же произошло и с Угрюм-Бурчеевым. Едва увидел он массу воды, как в голове его уже утвердилась мысль, что у него будет свое собственное море. И так как за эту мысль никто не угрожал ему шпицрутенами, то он стал развивать ее дальше и дальше. Есть море — значит, есть и флоты: во-первых, разумеется, военный, потом торговый. Военный флот то и дело бомбардирует; торговый — перевозит драгоценные грузы. Но так как Глупов всем изобилует и ничего, кроме розог и административных мероприятий, не потребляет, другие же страны, как-то: село Недоедово, деревня Голодаевка и проч., суть совершенно голодные и притом до чрезмерности жадные, то естественно, что торговый баланс всегда склоняется в пользу Глупова. Является великое изобилие звонкой монеты, которую, однако ж, глуповцы презирают и бросают в навоз, а из навоза секретным образом выкапывают ее евреи и употребляют на исходатайствование железнодорожных концессий. И что ж! — все эти мечты рушились на другое же утро. Как ни старательно утаптывали глуповцы вновь созданную плотину, как ни охраняли они ее неприкосновенность в течение целой ночи, измена уже успела проникнуть в ряды их. Едва успев продрать глаза, Угрюм-Бурчеев тотчас же поспешил полюбоваться на произведение своего гения, но, приблизившись к реке, встал как вкопанный. Произошел новый бред. Луга обнажились; остатки монументальной плотины в беспорядке уплывали вниз по течению, а река журчала и двигалась в своих берегах, точь-в-точь как за день тому назад. Некоторое время Угрюм-Бурчеев безмолвствовал. С каким-то странным любопытством следил он, как волна плывет за волною, сперва одна, потом другая, и еще, и еще... И все это куда-то стремится и где-то, должно быть, исчезает... Вдруг он пронзительно замычал и порывисто повернулся на каблуке. — Напра-во круг-гом! за мной! — раздалась команда. Он решился. Река не захотела уйти от него — он уйдет от нее. Место, на котором стоял старый Глупов, опостылело ему. Там не повинуются стихии, там овраги и буераки на каждом шагу преграждают стремительный бег; там воочию совершаются волшебства, о которых не говорится ни в регламентах, ни в сепаратных предписаниях начальства. Надо бежать! Скорым шагом удалялся он прочь от города, а за ним, понурив головы и едва поспевая, следовали обыватели. Наконец, к вечеру, он пришел. Перед глазами его расстилалась совершенно ровная низина, на поверхности которой не замечалось ни одного бугорка, ни одной впадины. Куда ни обрати взоры — везде гладь, везде ровная скатерть, по которой можно шагать до бесконечности. Это был тоже бред, но бред точь-в-точь совпадавший с тем бредом, который гнездился в его голове... — Здесь! — крикнул он ровным, беззвучным голосом. Строился новый город на новом месте, но одновременно с ним выползало на свет что-то иное, чему еще не было в то время придумано названия, и что лишь в позднейшее время сделалось известным под довольно определенным названием «дурных страстей» и «неблагонадежных элементов». Неправильно было бы, впрочем, полагать, что это «иное» появилось тогда в первый раз; нет, оно уже имело свою историю... Еще во времена Бородавкина летописец упоминает о некотором Ионке Козыре, который, после продолжительных странствий по теплым морям и кисельным берегам, возвратился в родной город и привез с собой собственного сочинения книгу под названием: «Письма к другу о водворении на земле добродетели». Но так как биография этого Ионки составляет драгоценный материал для истории русского либерализма, то читатель, конечно, не посетует, если она будет рассказана здесь с некоторыми подробностями. Отец Ионки, Семен Козырь, был простой мусорщик, который, воспользовавшись смутными временами, нажил себе значительное состояние. В краткий период безначалия (см. «Сказание о шести градоначальницах»), когда, в течение семи дней, шесть градоначальниц вырывали друг у друга кормило правления, он, с изумительною для глуповца ловкостью, перебегал от одной партии к другой, причем так искусно заметал следы свои, что законная власть ни минуты не сомневалась, что Козырь всегда оставался лучшею и солиднейшею поддержкой ее. Пользуясь этим ослеплением, он сначала продовольствовал войска Ираидки, потом войска Клементинки, Амальки, Нельки и, наконец, кормил крестьянскими лакомствами Дуньку-толстопятую и Матренку-ноздрю. За все это он получал деньги по справочным ценам, которые сам же сочинял, а так как для Мальки, Нельки и прочих время было горячее и считать деньги некогда, то расчеты кончались тем, что он запускал руку в мешок и таскал оттуда пригоршнями. Ни помощник градоначальника, ни неустрашимый штаб-офицер — никто ничего не знал об интригах Козыря, так что когда приехал в Глупов подлинный градоначальник, Двоекуров, и началась разборка «оного нелепого и смеха достойного глуповского смятения», то за Семеном Козырем не только не было найдено ни малейшей вины, но, напротив того, оказалось, что это «подлинно достойнейший и благопоспешительнейший к подавлению революций гражданин». Двоекурову Семен Козырь полюбился по многим причинам. Во-первых, за то, что жена Козыря, Анна, пекла превосходнейшие пироги; во-вторых, за то, что Семен, сочувствуя просветительным подвигам градоначальника, выстроил в Глупове пивоваренный завод и пожертвовал сто рублей для основания в городе академии; в-третьих, наконец, за то, что Козырь не только не забывал ни Симеона-богоприимца, ни Гликерии-девы (дней тезоименитства градоначальника и супруги его), но даже праздновал им дважды в год. Долго памятен был указ, которым Двоекуров возвещал обывателям об открытии пивоваренного завода и разъяснял вред водки и пользу пива. «Водка, — говорилось в том указе, — не токмо не вселяет веселонравия, как многие полагают, но, при довольном употреблении, даже отклоняет от оного и порождает страсть к убивству. Пива же можно кушать сколько угодно и без всякой опасности, ибо оное не печальные мысли внушает, а токмо добрые и веселые. А потому советуем и приказываем: водку кушать только перед обедом, но и то из малой рюмки; в прочее же время безопасно кушать пиво, которое ныне в весьма превосходном качестве и не весьма дорогих цен из заводов 1-й гильдии купца Семена Козыря отпущается». Последствия этого указа были для Козыря бесчисленны. В короткое время он до того процвел, что начал уже находить, что в Глупове ему тесно, а «нужно-де мне, Козырю, вскорости в Петербурге быть, а тамо и ко двору явиться». Во время градоначальствования Фердыщенки Козырю посчастливилось еще больше, благодаря влиянию ямщичихи Аленки, которая приходилась ему внучатной сестрой. В начале 1766 года он угадал голод и стал заблаговременно скупать хлеб. По его наущению Фердыщенко поставил у всех застав полицейских, которые останавливали возы с хлебом и гнали их прямо на двор к скупщику. Там Козырь объявлял, что платит за хлеб «по такции», и ежели между продавцами возникали сомнения, то недоумевающих отправлял в часть. Но как пришло это баснословное богатство, так оно и улетучилось. Во-первых, Козырь не поладил с Домашкой-стрельчихой, которая заняла место Аленки. Во-вторых, побывав в Петербурге, Козырь стал хвастаться; князя Орлова звал Гришей, а о Мамонове и Ермолове говорил, что они умом коротки, что он, Козырь, «много им насчет национальной политики толковал, да мало они поняли». В одно прекрасное утро, нежданно-негаданно, призвал Фердыщенко Козыря и повел к нему такую речь: — Правда ли, — говорил он, — что ты, Семен, светлейшего Римской империи князя Григория Григорьевича Орлова Гришкою величал и, ходючи по кабакам, перед всякого звания людьми за приятеля себе выдавал? Козырь замялся. — И на то у меня свидетели есть, — продолжал Фердыщенко таким тоном, который не дозволял усомниться, что он подлинно знает, что говорит. Козырь побледнел. — И я тот твой бездельный поступок, по благодушию своему, прощаю! — вновь начал Фердыщенко, — а которое ты имение награбил, и то имение твое отписываю я, бригадир, на себя. Ступай и молись богу. И точно: в тот же день отписал бригадир на себя Козыреву движимость и недвижимость, подарив, однако, виновному хижину на краю города, чтобы было где душу спасти и себя прокормить. Больной, озлобленный, всеми забытый, доживал Козырь свой век и на закате дней вдруг почувствовал прилив «дурных страстей» и «неблагонадежных элементов». Стал проповедывать, что собственность есть мечтание, что только нищие да постники взойдут в царствие небесное, а богатые да бражники будут лизать раскаленные сковороды и кипеть в смоле. Причем, обращаясь к Фердыщенке (тогда было на этот счет просто: грабили, но правду выслушивали благодушно), прибавлял: — Вот и ты, чертов угодник, в аду с братцем своим сатаной калеными угольями трапезовать станешь, а я, Семен, тем временем на лоне Авраамлем почивать буду. Таков был первый глуповский демагог. Ионы Козыря не было в Глупове, когда отца его постигла страшная катастрофа. Когда он возвратился домой, все ждали, что поступок Фердыщенки приведет его, по малой мере, в негодование; но он выслушал дурную весть спокойно, не выразив ни огорчения, ни даже удивления. Это была довольно развитая, но совершенно мечтательная натура, которая вполне безучастно относилась к существующему факту и эту безучастность восполняла большою дозою утопизма. В голове его мелькал какой-то рай, в котором живут добродетельные люди, делают добродетельные дела и достигают добродетельных результатов. Но все это именно только мелькало, не укладываясь в определенные формы и не идя далее простых и не вполне ясных афоризмов. Самая книга «О водворении на земле добродетели» была не что иное, как свод подобных афоризмов, не указывавших и даже не имевших целью указать на какие-либо практические применения. Ионе приятно было сознавать себя добродетельным, а, конечно, еще было бы приятнее, если б и другие тоже сознавали себя добродетельными. Это была потребность его мягкой, мечтательной натуры; это же обусловливало для него и потребность пропаганды. Сожительство добродетельных с добродетельными, отсутствие зависти, огорчений и забот, кроткая беседа, тишина, умеренность — вот идеалы, которые он проповедовал, ничего не зная о способах их осуществления. Несмотря на свою расплывчивость, учение Козыря приобрело, однако ж, столько прозелитов в Глупове, что градоначальник Бородавкин счел нелишним обеспокоиться этим. Сначала он вытребовал к себе книгу «О водворении на земле добродетели» и освидетельствовал ее; потом вытребовал и самого автора для освидетельствования. — Чёл я твою, Ионкину, книгу, — сказал он, — и от многих написанных в ней злодейств был приведен в омерзение. Ионка казался изумленным. Бородавкин продолжал: — Мнишь ты всех людей добродетельными сделать, а про то позабыл, что добродетель не от тебя, а от бога, и от бога же всякому человеку пристойное место указано. Ионка изумлялся все больше и больше этому приступу и не столько со страхом, сколько с любопытством ожидал, к каким Бородавкин придет выводам. — Ежели есть на свете клеветники, тати, злодеи и душегубцы (о чем и в указах неотступно публикуется), — продолжал градоначальник, — то с чего же тебе, Ионке, на ум взбрело, чтоб им не быть? и кто тебе такую власть дал, чтобы всех сих людей от природных их званий отставить и зауряд с добродетельными людьми в некоторое смеха достойное место, тобою «раем» продерзостно именуемое, включить? Ионка разинул было рот для некоторых разъяснений, но Бородавкин прервал его: — Погоди. И ежели все люди «в раю» в песнях и плясках время препровождать будут, то кто же, по твоему, Ионкину, разумению, землю пахать станет? и вспахавши сеять? и посеявши жать? и собравши плоды, оными господ дворян и прочих чинов людей довольствовать и питать? Опять разинул рот Ионка, и опять Бородавкин удержал его порыв. — Погоди. И за те твои бессовестные речи судил я тебя, Ионку, судом скорым, и присудили тако: книгу твою, изодрав, растоптать (говоря это, Бородавкин изодрал и растоптал), с тобой же самим, яко с растлителем добрых нравов, по предварительной отдаче на поругание, поступить, как мне, градоначальнику, заблагорассудится. Таким образом, Ионой Козырем начался мартиролог глуповского либерализма. Разговор этот происходил утром в праздничный день, а в полдень вывели Ионку на базар и, дабы сделать вид его более омерзительным, надели на него сарафан (так как в числе последователей Козырева учения было много женщин), а на груди привесили дощечку с надписью: бабник и прелюбодей. В довершение всего квартальные приглашали торговых людей плевать на преступника, что и исполнялось. К вечеру Ионки не стало. Таков был первый дебют глуповского либерализма. Несмотря, однако ж, на неудачу, «дурные страсти» не умерли, а образовали традицию, которая переходила преемственно из поколения в поколение и при всех последующих градоначальниках. К сожалению, летописцы не предвидели страшного распространения этого зла в будущем, а потому, не обращая должного внимания на происходившие перед ними факты, заносили их в свои тетрадки с прискорбною краткостью. Так, например, при Негодяеве упоминается о некоем дворянском сыне Ивашке Фарафонтьеве, который был посажен на цепь за то, что говорил хульные слова, а слова те в том состояли, что «всем-де людям в еде равная потреба настоит, и кто-де ест много, пускай делится с тем, кто есть мало». «И сидя на цепи, Ивашка умре», — прибавляет летописец. Другой пример случился при Микаладзе, который хотя был сам либерал, но, по страстности своей натуры, а также по новости дела, не всегда мог воздерживаться от заушений. Во время его управления городом, тридцать три философа были рассеяны по лицу земли за то, что «нелепым обычаем говорили: трудящийся да яст; нетрудящийся же да вкусит от плодов безделия своего». Третий пример был при Беневоленском, когда был «подвергнут расспросным речам» дворянский сын Алешка Беспятов, за то, что в укору градоначальнику, любившему заниматься законодательством, утверждал: «худы-де те законы, кои писать надо, а те законы исправны, кои и без письма в естестве у каждого человека нерукотворно написаны». И он тоже «от расспросных речей да с испугу и с боли умре». После Беспятова либеральный мартиролог временно прекратился. Прыщ и Иванов были глупы; дю Шарио же был и глуп, и, кроме того, сам заражен либерализмом. Грустилов, в первую половину своего градоначальствования, не только не препятствовал, но даже покровительствовал либерализму, потому что смешивал его с вольным обращением, к которому от природы имел непреодолимую склонность. Только впоследствии, когда блаженный Парамоша и юродивенькая Аксиньюшка взяли в руки бразды правления, либеральный мартиролог вновь восприял начало, в лице учителя каллиграфии Линкина, доктрина которого, как известно, состояла в том, что «все мы, что человеки, что скоты — все помрем и все к чертовой матери пойдем». Вместе с Линкиным чуть было не попались впросак два знаменитейшие философа того времени, Фунич и Мерзицкий, но вовремя спохватились и начали, вместе с Грустиловым, присутствовать при «восхищениях» (см. «Поклонение мамоне и покаяние»). Поворот Грустилова дал либерализму новое направление, которое можно назвать центробежно-центростремительно-неисповедимо-завиральным. Но это был все-таки либерализм, а потому и он успеха иметь не мог, ибо уже наступила минута, когда либерализма не требовалось вовсе. Не требовалось совсем, ни под каким видом, ни в каких формах, ни даже в форме нелепости, ни даже в форме восхищения начальством. Восхищение начальством! что значит восхищение начальством? Это значит такое оным восхищение, которое в то же время допускает и возможность оным не восхищения! А отсюда до революции — один шаг! Со вступлением в должность градоначальника Угрюм-Бурчеева либерализм в Глупове прекратился вовсе, а потому и мартиролог не возобновлялся. «Будучи, выше меры, обременены телесными упражнениями, — говорит летописец, — глуповцы, с устатку, ни о чем больше не мыслили, кроме как о выпрямлении согбенных работой телес своих». Таким образом продолжалось все время, покуда Угрюм-Бурчеев разрушал старый город и боролся с рекою. Но по мере того как новый город приходил к концу, телесные упражнения сокращались, а вместе с досугом из-под пепла возникало и пламя измены... Дело в том, что по окончательном устройстве города последовал целый ряд празднеств. Во-первых, назначен был праздник по случаю переименования города из Глупова в Непреклонск; во-вторых, последовал праздник в воспоминание побед, одержанных бывшими градоначальниками над обывателями; и, в-третьих, по случаю наступления осеннего времени, сам собой подошел праздник «предержащих властей». Хотя, по первоначальному проекту Угрюм-Бурчеева, праздники должны были отличаться от будней только тем, что в эти дни жителям, вместо работ, предоставлялось заниматься усиленной маршировкой, но на этот раз бдительный градоначальник оплошал. Бессонная ходьба по прямой линии до того сокрушила его железные нервы, что, когда затих в воздухе последний удар топора, он едва успел крикнуть «шабаш!» — как тут же повалился на землю и захрапел, не сделав даже распоряжения о назначении новых шпионов. Изнуренные, обруганные и уничтоженные, глуповцы, после долгого перерыва, в первый раз вздохнули свободно. Они взглянули друг на друга — и вдруг устыдились. Они не понимали, что именно произошло вокруг них, но чувствовали, что воздух наполнен сквернословием и что далее дышать в этом воздухе невозможно. Была ли у них история, были ли в этой истории моменты, когда они имели возможность проявить свою самостоятельность? — ничего они не помнили. Помнили только, что у них были Урус-Кугуш-Кильдибаевы, Негодяевы, Бородавкины и, в довершение позора, этот ужасный, этот бесславный прохвост! И все это глушило, грызло, рвало зубами — во имя чего? Груди захлестывало кровью, дыхание занимало, лица судорожно искривляло гневом при воспоминании о бесславном идиоте, который, с топором в руке, пришел неведомо отколь и с неисповедимою наглостью изрек смертный приговор прошедшему, настоящему и будущему... А он между тем неподвижно лежал на самом солнечном припеке и тяжело храпел. Теперь он был у всех на виду; всякий мог свободно рассмотреть его и убедиться, что это подлинный идиот — и ничего более. Когда он разрушал, боролся со стихиями, предавал огню и мечу, еще могло казаться, что в нем олицетворяется что-то громадное, какая-то всепокоряющая сила, которая, независимо от своего содержания, может поражать воображение; теперь, когда он лежал поверженный и изнеможенный, когда ни на ком не тяготел его, исполненный бесстыжества, взор, делалось ясным, что это «громадное», это «всепокоряющее» — не что иное, как идиотство, не нашедшее себе границ. Как ни запуганы были умы, но потребность освободить душу от обязанности вникать в таинственный смысл выражения «курицын сын» была настолько сильна, что изменила и самый взгляд на значение Угрюм-Бурчеева. Это был уже значительный шаг вперед в деле преуспеяния «неблагонадежных элементов». Прохвост проснулся, но взор его уже не произвел прежнего впечатления. Он раздражал, но не пугал. Убеждение, что это не злодей, а простой идиот, который шагает все прямо и ничего не видит, что делается по сторонам, с каждым днем приобретало все больший и больший авторитет. Но это раздражало еще сильнее. Мысль, что шагание бессрочно, что в идиоте таится какая-то сила, которая цепенит умы, сделалась невыносимою. Никто не задавался предположениями, что идиот может успокоиться или обратиться к лучшим чувствам и что при таком обороте жизнь сделается возможною и даже, пожалуй, спокойною. Не только спокойствие, но даже самое счастье казалось обидным и унизительным, в виду этого прохвоста, который единолично сокрушил целую массу мыслящих существ. «Он» даст какое-то счастие! «Он» скажет им: я вас разорил и оглушил, а теперь позволю вам быть счастливыми! И они выслушают эту речь хладнокровно! они воспользуются его дозволением и будут счастливы! Позор!!! А Угрюм-Бурчеев все маршировал и все смотрел прямо, отнюдь не подозревая, что под самым его носом кишат дурные страсти и чуть-чуть не воочию выплывают на поверхность неблагонадежные элементы. По примеру всех благопопечительных благоустроителей, он видел только одно: что мысль, так долго зревшая в его заскорузлой голове, наконец осуществилась, что он подлинно обладает прямою линией и может маршировать по ней сколько угодно. Затем, имеется ли на этой линии что-нибудь живое, и может ли это «живое» ощущать, мыслить, радоваться, страдать, способно ли оно, наконец, из «благонадежного» обратиться в «неблагонадежное» — все это не составляло для него даже вопроса... Раздражение росло тем сильнее, что глуповцы все-таки обязывались выполнять все запутанные формальности, которые были заведены Угрюм-Бурчеевым. Чистились, подтягивались, проходили через все манежи, строились в каре, разводились по работам и проч. Всякая минута казалась удобною для освобождения, и всякая же минута казалась преждевременною. Происходили беспрерывные совещания по ночам; там и сям прорывались одиночные случаи нарушения дисциплины; но все это было как-то до такой степени разрозненно, что в конце концов могло, самою медленностью процесса, возбудить подозрительность даже в таком убежденном идиоте, как Угрюм-Бурчеев. И точно, он начал нечто подозревать. Его поразила тишина во время дня и шорох во время ночи. Он видел, как, с наступлением сумерек, какие-то тени бродили по городу и исчезали неведомо куда, и как, с рассветом дня, те же самые тени вновь появлялись в городе и разбегались по домам. Несколько дней сряду повторялось это явление, и всякий раз он порывался выбежать из дома, чтобы лично расследовать причину ночной суматохи, но суеверный страх удерживал его. Как истинный прохвост, он боялся чертей и ведьм. И вот однажды появился по всем поселенным единицам приказ, возвещавший о назначении шпионов. Это была капля, переполнившая чашу... Но здесь я должен сознаться, что тетрадки, которые заключали в себе подробности этого дела, неизвестно куда утратились. Поэтому я нахожусь вынужденным ограничиться лишь передачею развязки этой истории, и то благодаря тому, что листок, на котором она описана, случайно уцелел. «Через неделю (после чего?), — пишет летописец, — глуповцев поразило неслыханное зрелище. Север потемнел и покрылся тучами; из этих туч нечто неслось на город: не то ливень, не то смерч. Полное гнева, оно неслось, буровя землю, грохоча, гудя и стеня и по временам изрыгая из себя какие-то глухие, каркающие звуки. Хотя оно было еще не близко, но воздух в городе заколебался, колокола сами собой загудели, деревья взъерошились, животные обезумели и метались по полю, не находя дороги в город. Оно близилось, и по мере того как близилось, время останавливало бег свой. Наконец земля затряслась, солнце померкло... глуповцы пали ниц. Неисповедимый ужас выступил на всех лицах, охватил все сердца. Оно пришло... В эту торжественную минуту Угрюм-Бурчеев вдруг обернулся всем корпусом к оцепенелой толпе и ясным голосом произнес: — Придет... Но не успел он договорить, как раздался треск, и бывый прохвост моментально исчез, словно растаял в воздухе. История прекратила течение свое».

Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин

«История одного города»

Сначала приводится глава доисторическая «О корени происхождения глуповцев», где повествуется о том, как древний народ головотяпов победил соседние племена моржеедов, лукоедов, кособрюхих и т. д. Но, не зная, что делать, чтобы был порядок, головотяпы пошли искать себе князя. Не к одному князю обращались они, но даже самые глупые князья не хотели «володеть глупыми» и, поучив жезлом, отпускали их с честию. Тогда призвали головотяпы вора-новотора, который помог им найти князя. Князь «володеть» ими согласился, но жить к ним не пошёл, послав вместо себя вора-новотора. Самих же головотяпов назвал князь «глуповцами», отсюда и пошло название города.

Глуповцы были народом покорным, но новотору нужны были бунты, чтобы их усмирять. Но вскоре он до того проворовался, что князь «послал неверному рабу петлю». Но новотор «и тут увернулся: не выждав петли, зарезался огурцом».

В 1762 г. в Глупов прибыл Дементий Варламович Брудастый. Он сразу поразил глуповцев угрюмостью и немногословием. Его единственными словами были «Не потерплю!» и «Разорю!». Город терялся в догадках, пока однажды письмоводитель, войдя с докладом, не увидел странное зрелище: тело градоначальника, как обычно, сидело за столом, голова же лежала на столе совершенно пустая. Глупов был потрясён. Но тут вспомнили про часовых и органных дел мастера Байбакова, секретно посещавшего градоначальника, и, призвав его, все выяснили. В голове градоначальника, в одном углу, помещался органчик, могущий исполнять две музыкальные пьесы: «Разорю!» и «Не потерплю!». Но в дороге голова отсырела и нуждалась в починке. Сам Байбаков справиться не смог и обратился за помощью в Санкт-Петербург, откуда обещали выслать новую голову, но голова почему-то задерживалась.

Анархия продолжалась всю следующую неделю, в течение которой в городе сменилось шесть градоначальниц. Обыватели метались от Ираиды Лукиничны Палеологовой к Клемантинке де Бурбон, а от неё к Амалии Карловне Штокфиш. Притязания первой основывались на кратковременной градоначальнической деятельности её мужа, второй - отца, а третья - и сама была градоначальнической помпадуршей. Притязания Нельки Лядоховской, а затем Дуньки-толстопятой и Матренки-ноздри были ещё менее обоснованны. В перерывах между военными действиями глуповцы сбрасывали с колокольни одних граждан и топили других. Но и они устали от анархии. Наконец в город прибыл новый градоначальник - Семен Константинович Двоекуров. Его деятельность в Глупове была благотворна. «Он ввёл медоварение и пивоварение и сделал обязательным употребление горчицы и лаврового листа», а также хотел учредить в Глупове академию.

При следующем правителе, Петре Петровиче Фердыщенке, город процветал шесть лет. Но на седьмой год «Фердыщенку смутил бес». Градоправитель воспылал любовью к ямщиковой жене Аленке. Но Аленка ответила ему отказом. Тогда при помощи ряда последовательных мер мужа Аленки, Митьку, заклеймили и отправили в Сибирь, а Аленка образумилась. На Глупов же через градоначальниковы грехи обрушилась засуха, а за ней пришёл и голод. Люди начали умирать. Пришёл тогда конец и глуповскому терпению. Сначала послали к Фердыщенке ходока, но ходок не вернулся. Потом отправили прошение, но и это не помогло. Тогда добрались-таки до Аленки, сбросили и её с колокольни. Но и Фердыщенко не дремал, а писал рапорты начальству. Хлеба ему не прислали, но команда солдат прибыла.

Преемник Фердыщенки, Василиск Семенович Бородавкин, к должности приступил решительно. Изучив историю Глупова, он нашёл только один образец для подражания - Двоекурова. Но его достижения были уже забыты, и глуповцы даже перестали сеять горчицу. Бородавкин повелел исправить эту ошибку, а в наказание прибавил прованское масло. Но глуповцы не поддавались. Тогда Бородавкин отправился в военный поход на Стрелецкую слободу. Не все в девятидневном походе было удачно. В темноте свои бились со своими. Многих настоящих солдат уволили и заменили оловянными солдатиками. Но Бородавкин выстоял. Дойдя до слободы и никого не застав, он стал растаскивать дома на бревна. И тогда слобода, а за ней и весь город сдались. Впоследствии было ещё несколько войн за просвещение. В целом же правление привело к оскудению города, окончательно завершившемуся при следующем правителе, Негодяеве. В таком состоянии Глупов и застал черкешенин Микеладзе.

Следующим был подполковник Прыщ. Делами он совсем не занимался, но город расцвёл. Урожаи были огромны. Глуповцы насторожились. И тайна Прыща была раскрыта предводителем дворянства. Большой любитель фарша, предводитель почуял, что от головы градоначальника пахнет трюфелями и, не выдержав, напал и съел фаршированную голову.

Наконец в Глупов явился статский советник Эраст Андреевич Грустилов. К этому времени глуповцы забыли истинного Бога и прилепились к идолам. При нем же город окончательно погряз в разврате и лени. Понадеявшись на своё счастье, перестали сеять, и в город пришёл голод. Грустилов же был занят ежедневными балами. Но все вдруг переменилось, когда ему явилась о н а. Жена аптекаря Пфейфера указала Грустилову путь добра. Юродивые и убогие, переживавшие тяжёлые дни во время поклонения идолам, стали главными людьми в городе. Глуповцы покаялись, но поля так и стояли пустые. Глуповский бомонд собирался по ночам для чтения г. Страхова и «восхищения», о чем вскоре узнало начальство, и Грустилова сместили.

Последний глуповский градоначальник - Угрюм-Бурчеев - был идиот. Он поставил цель - превратить Глупов в «вечно-достойныя памяти великого князя Святослава Игоревича город Непреклонск» с прямыми одинаковыми улицами, «ротами», одинаковыми домами для одинаковых семей и т. д. Угрюм-Бурчеев в деталях продумал план и приступил к исполнению. Город был разрушен до основания, и можно было приступать к строительству, но мешала река. Она не укладывалась в планы Угрюм-Бурчеева. Неутомимый градоначальник повёл на неё наступление. В дело был пущен весь мусор, все, что осталось от города, но река размывала все плотины. И тогда Угрюм-Бурчеев развернулся и зашагал от реки, уводя с собой глуповцев. Для города была выбрана совершенно ровная низина, и строительство началось. Но что-то изменилось. Однако тетрадки с подробностями этой истории утратились, и издатель приводит только развязку: «…земля затряслась, солнце померкло Оно пришло». Не объясняя, что именно, автор лишь сообщает, что «прохвост моментально исчез, словно растворился в воздухе. История прекратила течение своё».

Повесть замыкают «оправдательные документы», т. е. сочинения различных градоначальников, как-то: Бородавкина, Микеладзе и Беневоленского, писанные в назидание прочим градоначальникам.

«История одного города» - это сатирический роман Михаила Салтыкова-Щедрина, который писал его целый год с 1869 по 1870 год. Но его книгу раскритиковали критики, обвинив его в глумлении над русским народом и искажении русской истории. А Тургенев наоборот считал произведение замечательным и считал, что в нем отражена сатирическая история русского общества. Правда, после опубликования книги читатели немного приостыли к творчеству Салтыкова-Щедрина.

Сам рассказ начинается со слов, которые автор обратил к читателям. Поведал о том, как он якобы нашел настоящую летопись, в которой рассказывается о придуманном городе Глупове. После вступления от лица вымышленного рассказчика-летописца автор пишет о происхождении глуповцев, где Салтыков-Щедрин впервые описывает зарисовки сатиры, при этом опирается на исторические факты. Но в основной части книги рассказывается о самых знаменитых градоначальниках города Глупова.

Так читатели узнают о Дементии Варламовиче Брудасте. Он являлся восьмым градоначальником города, правивший недолго. Он все же смог оставить некий след в истории Глупова. Брудаст выделился среди других тем, что он был необыкновенным человек. В его голове был некий прибор, при помощи которого Дементий мог выдавать одну из запрограммированных фраз. И после того, как о его тайне узнали все, начались разные неурядицы, которые привели к свержению градоначальника и к жизни безвластия. За недолгое время в городе Глупове сменилось шесть правительниц, которые подкупали солдат, чтобы завладеть властью. Дальше городом стал править Двоекуров. За многие года правления, он создал себе образ, напоминающий Александра I, потому что однажды он не выполнил поручения. После чего он оробел и всю жизнь из-за этого грустил.

Следующим о ком упомянул автор – это Петр Петрович Фердыщенко. Он был бывшим денщиком князя Потемкина. Имел предприимчивую, легкомысленную и привлекающую натуру. Запомнился всем своим поступком, в котором подверг Глупов к голоду и пожару. Сам же Фердыщенко умер от переедания, когда отправился в путешествие по землям, которыми владел. Этим он хотел почувствовать себя императором, совершавший поездки по стране. Дольше все смог править городом Василиск Семенович Бородавкин, который уничтожил Стрелецкую и Навозную слободы.

В наше время по книге «История одного города» были поставлены спектакли, которые увенчались успехом.

Сочинения

«История одного города» М. Е. Салтыкова-Щедрина как сатира на самодержавие «В Салтыкове есть … этот серьезный и злобный юмор, этот реализм, трезвый и ясный среди самой необузданной игры воображения …» (И.С.Тургенев). «История одного города» как социально-политическая сатира Анализ 5 глав (на выбор) в произведении М. Е. Салтыкова-Щедрина «История одного города» Анализ главы «Фантастический путешественник» (по роману М.Е. Салтыкова- Щедрина «История одного города») Анализ главы «О корени происхождения глуповцев» (по роману М.Е. Салтыкова-Щедрина «История одного города») Глупов и глуповцы (по роману М.Е. Салтыкова-Щедрина «История одного города») Гротеск как ведущий художественный приём в «Истории одного города» М.Е.Салтыкова-Щедрина Гротеск, его функции и значение в изображении города Глупова и его градоначальников Двадцать третий градоначальник города Глупова (по роману М.Е. Салтыкова-Щедрина «История одного города») Иго безумия в "Истории одного города" М.Е.Салтыкова-Щедрина Использование приёма гротеска в изображении быта глуповцев (по роману Салтыкова-Щедрина «История одного города») Образ глуповцев в «Истории одного города» Образы градоначальников в «Истории одного города» М.Е. Салтыкова-Щедрина. Основная проблематика романа Салтыкова-Щедрина «История одного города» Пародия как художественный прием в "Истории одного города" М. Е. Салтыкова-Щедрина Пародия как художественный прием в «Истории одного города» М. Салтыкова-Щедрина Приемы сатирического изображения в романе М. Е. Салтыкова-Щедрина "История одного города" Приёмы сатирического изображения градоначальников в «Истории одного города» М.Е.Салтыкова-Щедрина Рецензия на «Историю одного города» М. Е. Салтыкова-Щедрина Роман "История одного города" М.Е. Салтыкова-Щедрина - история России в зеркале сатиры Сатира на русское самодержавие в «Истории одного города» М.Е. Салтыкова-Щедрина Сатирическая хроника русской жизни Сатирическая хроника русской жизни («История одного города» М. Е. Салтыкова-Щедрина) Своеобразие сатиры М.Е.Салтыкова-Щедрина Функции и значение гротеска в изображении города Глупова и его градоначальников в романе М.Е. Салтыкова-Щедрина «История одного города» Характеристика Василиска Семеновича Бородавкина Характеристика градоначальника Брудастого (по роману М.Е. Салтыкова-Щедрина «История одного города») Череда градоначальников в «Истории одного города» М.Е. Салтыкова-Щедрина Что сближает роман Замятина «Мы» и роман Салтыкова-Щедрина «История одного города»? История создания романа «История одного города» Герои и проблематика сатиры М.Е. Салтыкова-Щедрина Смех сквозь слезы в «Истории одного города» Народ и власть как центральная тема романа Деятельность градоначальников города Глупова Элементы гротеска в раннем творчестве М. Е. Салтыкова Тема народа в «Истории одного города» Описание города Глупова и его градоначальников Фантастическая мотивировка в «Истории одного города» Характеристика образа Беневоленского Феофилакта Иринарховича Смысл финала романа «История одного города» Сюжет и композиция романа «История одного города» Сатирическое изображение градоначальников в "Истории одного города" М. Е. Салтыкова -Щедрина Повесть М. Е. Салтыкова-Щедрина «История одного города» как социально-политическая сатира Содержание истории города Глупова в «Истории одного города» Характеристика образа Брудастого Дементия Варламовича Характеристика образа Двоекурова Семена Константиныча Сочинение по повести «История одного города» Гротеск глуповской «истории» Гротеск в изображении города Глупова

Данная повесть - «подлинная» летопись города Глупова, «Глуповский Летописец», обнимающая период времени с 1731 по 1825 г., которую «преемственно слагали» четыре глуповских архивариуса. В главе «От издателя» автор особенно настаивает на подлинности «Летописца» и предлагает читателю «уловить физиономию города и уследить, как в его истории отражались разнообразные перемены, одновременно происходившие в высших сферах».

«Летописец» открывается «Обращением к читателю от последнего архивариуса-летописца». Архивариус видит задачу летописца в том, чтобы «быть изобразителем» «трогательного соответствия» - власти, «в меру дерзающей», и народа, «в меру благодарящего». История, таким образом, представляет собой историю правления различных градоначальников.

Сначала приводится глава доисторическая «О корени происхождения глуповцев», где повествуется о том, как древний народ головотяпов победил соседние племена моржеедов, лукоедов, кособрюхих и т.д. Но, не зная, что делать, чтобы был порядок, головотяпы пошли искать себе князя. Не к одному князю обращались они, но даже самые глупые князья не хотели «володеть глупыми» и, поучив жезлом, отпускали их с честию. Тогда призвали головотяпы вора-новотора, который помог им найти князя. Князь «володеть» ими согласился, но жить к ним не пошел, послав вместо себя вора-новотора. Самих же головотяпов назвал князь «глуповцами», отсюда и пошло название города.

Присылал князь и ещё правителей - одоевца, орловца, калязинца, - но все они оказались сущие воры. Тогда князь «…прибых собственною персоною в Глупов и возопи: „Запорю!“. С этими словами начались исторические времена».

Настало безначалие, окончившееся появлением сразу двух одинаковых градоначальников. «Самозванцы встретили и смерили друг друга глазами. Толпа медленно и в молчании разошлась». Из губернии тут же прибыл рассыльный и забрал обоих самозванцев. А глуповцы, оставшись без градоначальника, немедленно впали в анархию.

Через следующее увлечение Фердыщенки, стрельчиху Домашку, в город пришли пожары. Горела Пушкарская слобода, за ней слободы Болотная и Негодница. Фердыщенко опять стушевался, вернул Домашку «опчеству» и вызвал команду.

Закончилось правление Фердыщенки путешествием. Градоправитель отправился на городской выгон. В разных местах его приветствовали горожане и ждал обед. На третий день путешествия Фердыщенко умер от объедания.

В это правление не проводилось никаких мероприятий. Микеладзе отстранился от административных мер и занимался только женским полом, до которого был большой охотник. Город отдыхал. «Видимых фактов было мало, но следствия бесчисленны».

Сменил черкешенина Феофилакт Иринархович Беневоленский, друг и товарищ Сперанского по семинарии. Его отличала страсть к законодательству. Но поскольку градоначальник не имел права издавать свои законы, Беневоленский издавал законы тайно, в доме купчихи Распоповой, и ночью разбрасывал их по городу. Однако вскоре был уволен за сношения с Наполеоном.

После того в город прибыл статский советник Иванов, но «оказался столь малого роста, что не мог вмещать ничего пространного», и умер. Его преемник, эмигрант виконт де Шарио, постоянно веселился и был по распоряжению начальства выслан за границу. По рассмотрении оказался девицею.

Последний глуповский градоначальник - Угрюм-Бурчеев - был идиот. Он поставил цель - превратить Глупов в «вечно-достойныя памяти великого князя Святослава Игоревича город Непреклонск» с прямыми одинаковыми улицами, «ротами», одинаковыми домами для одинаковых семей и т.д. Угрюм-Бурчеев в деталях продумал план и приступил к исполнению. Город был разрушен до основания, и можно было приступать к строительству, но мешала река. Она не укладывалась в планы Угрюм-Бурчеева. Неутомимый градоначальник повел на нее наступление. В дело был пущен весь мусор, все, что осталось от города, но река размывала все плотины. И тогда Угрюм-Бурчеев развернулся и зашагал от реки, уводя с собой глуповцев. Для города была выбрана совершенно ровная низина, и строительство началось. Но что-то изменилось. Однако тетрадки с подробностями этой истории утратились, и издатель приводит только развязку: «…земля затряслась, солнце померкло […] Оно пришло». Не объясняя, что именно, автор лишь сообщает, что «прохвост моментально исчез, словно растворился в воздухе. История прекратила течение свое». Повесть замыкают «оправдательные документы», т. е. сочинения различных градоначальников, как-то: Бородавкина, Микеладзе и Беневоленского, писанные в назидание прочим градоначальникам.

Данная повесть - «подлинная» летопись города Глупова, «Глуповский Летописец», обнимающая период времени с 1731 по 1825 г., которую «преемственно слагали» четыре глуповских архивариуса. В главе «От издателя» автор особенно настаивает на подлинности «Летописца» и предлагает читателю «уловить физиономию города и уследить, как в его истории отражались разнообразные перемены, одновременно происходившие в высших сферах».

«Летописец» открывается «Обращением к читателю от последнего архивариуса-летописца». Архивариус видит задачу летописца в том, чтобы «быть изобразителем» «трогательного соответствия» - власти, «в меру дерзающей», и народа, «в меру благодарящего». История, таким образом, представляет собой историю правления различных градоначальников.

Сначала приводится глава доисторическая «О корени происхождения глуповцев», где повествуется о том, как древний народ головотяпов победил соседние племена моржеедов, лукоедов, кособрюхих и т. д. Но, не зная, что делать, чтобы был порядок, головотяпы пошли искать себе князя. Не к одному князю обращались они, но даже самые глупые князья не хотели «володеть глупыми» и, поучив жезлом, отпускали их с честию. Тогда призвали головотяпы вора-новотора, который помог им найти князя. Князь «володеть» ими согласился, но жить к ним не пошел, послав вместо себя вора-новотора. Самих же головотяпов назвал князь «глуповцами», отсюда и пошло название города.

Глуповцы были народом покорным, но новотору нужны были бунты, чтобы их усмирять. Но вскоре он до того проворовался, что князь «послал неверному рабу петлю». Но новотор «и тут увернулся: […] не выждав петли, зарезался огурцом».

Присылал князь и ещё правителей - одоевца, орловца, калязинца, - но все они оказались сущие воры. Тогда князь «…прибых собственною персоною в Глупов и возопи: „Запорю!“. С этими словами начались исторические времена».

В 1762 г. в Глупов прибыл Дементий Варламович Брудастый. Он сразу поразил глуповцев угрюмостью и немногословием. Его единственными словами были «Не потерплю!» и «Разорю!». Город терялся в догадках, пока однажды письмоводитель, войдя с докладом, не увидел странное зрелище: тело градоначальника, как обычно, сидело за столом, голова же лежала на столе совершенно пустая. Глупов был потрясен. Но тут вспомнили про часовых и органных дел мастера Байбакова, секретно посещавшего градоначальника, и, призвав его, все выяснили. В голове градоначальника, в одном углу, помещался органчик, могущий исполнять две музыкальные пьесы: «Разорю!» и «Не потерплю!». Но в дороге голова отсырела и нуждалась в починке. Сам Байбаков справиться не смог и обратился за помощью в Санкт-Петербург, откуда обещали выслать новую голову, но голова почему-то задерживалась.

Настало безначалие, окончившееся появлением сразу двух одинаковых градоначальников. «Самозванцы встретили и смерили друг друга глазами. Толпа медленно и в молчании разошлась». Из губернии тут же прибыл рассыльный и забрал обоих самозванцев. А глуповцы, оставшись без градоначальника, немедленно впали в анархию.

Анархия продолжалась всю следующую неделю, в течение которой в городе сменилось шесть градоначальниц. Обыватели метались от Ираиды Лукиничны Палеологовой к Клемантинке де Бурбон, а от нее к Амалии Карловне Штокфиш. Притязания первой основывались на кратковременной градоначальнической деятельности её мужа, второй - отца, а третья - и сама была градоначальнической помпадуршей. Притязания Нельки Лядоховской, а затем Дуньки-толстопятой и Матренки-ноздри были ещё менее обоснованны. В перерывах между военными действиями глуповцы сбрасывали с колокольни одних граждан и топили других. Но и они устали от анархии. Наконец в город прибыл новый градоначальник - Семен Константинович Двоекуров. Его деятельность в Глупове была благотворна. «Он ввел медоварение и пивоварение и сделал обязательным употребление горчицы и лаврового листа», а также хотел учредить в Глупове академию.

При следующем правителе, Петре Петровиче Фердыщенке, город процветал шесть лет. Но на седьмой год «Фердыщенку смутил бес». Градоправитель воспылал любовью к ямщиковой жене Аленке. Но Аленка ответила ему отказом. Тогда при помощи ряда последовательных мер мужа Аленки, Митьку, заклеймили и отправили в Сибирь, а Аленка образумилась. На Глупов же через градоначальниковы грехи обрушилась засуха, а за ней пришел и голод. Люди начали умирать. Пришел тогда конец и глуповскому терпению. Сначала послали к Фердыщенке ходока, но ходок не вернулся. Потом отправили прошение, но и это не помогло. Тогда добрались-таки до Аленки, сбросили и её с колокольни. Но и Фердыщенко не дремал, а писал рапорты начальству. Хлеба ему не прислали, но команда солдат прибыла.

Через следующее увлечение Фердыщенки, стрельчиху Домашку, в город пришли пожары. Горела Пушкарская слобода, за ней слободы Болотная и Негодница. Фердыщенко опять стушевался, вернул Домашку «опчеству» и вызвал команду.

Закончилось правление Фердыщенки путешествием. Градоправитель отправился на городской выгон. В разных местах его приветствовали горожане и ждал обед. На третий день путешествия Фердыщенко умер от объедания.

Преемник Фердыщенки, Василиск Семенович Бородавкин, к должности приступил решительно. Изучив историю Глупова, он нашел только один образец для подражания - Двоекурова. Но его достижения были уже забыты, и глуповцы даже перестали сеять горчицу. Бородавкин повелел исправить эту ошибку, а в наказание прибавил прованское масло. Но глуповцы не поддавались. Тогда Бородавкин отправился в военный поход на Стрелецкую слободу. Не все в девятидневном походе было удачно. В темноте свои бились со своими. Многих настоящих солдат уволили и заменили оловянными солдатиками. Но Бородавкин выстоял. Дойдя до слободы и никого не застав, он стал растаскивать дома на бревна. И тогда слобода, а за ней и весь город сдались. Впоследствии было ещё несколько войн за просвещение. В целом же правление привело к оскудению города, окончательно завершившемуся при следующем правителе, Негодяеве. В таком состоянии Глупов и застал черкешенин Микеладзе.

В это правление не проводилось никаких мероприятий. Микеладзе отстранился от административных мер и занимался только женским полом, до которого был большой охотник. Город отдыхал. «Видимых фактов было мало, но следствия бесчисленны».

Сменил черкешенина Феофилакт Иринархович Беневоленский, друг и товарищ Сперанского по семинарии. Его отличала страсть к законодательству. Но поскольку градоначальник не имел права издавать свои законы, Беневоленский издавал законы тайно, в доме купчихи Распоповой, и ночью разбрасывал их по городу. Однако вскоре был уволен за сношения с Наполеоном.

Следующим был подполковник Прыщ. Делами он совсем не занимался, но город расцвел. Урожаи были огромны. Глуповцы насторожились. И тайна Прыща была раскрыта предводителем дворянства. Большой любитель фарша, предводитель почуял, что от головы градоначальника пахнет трюфелями и, не выдержав, напал и съел фаршированную голову.

После того в город прибыл статский советник Иванов, но «оказался столь малого роста, что не мог вмещать ничего пространного», и умер. Его преемник, эмигрант виконт де Шарио, постоянно веселился и был по распоряжению начальства выслан за границу. По рассмотрении оказался девицею.

Наконец в Глупов явился статский советник Эраст Андреевич Грустилов. К этому времени глуповцы забыли истинного Бога и прилепились к идолам. При нем же город окончательно погряз в разврате и лени. Понадеявшись на свое счастье, перестали сеять, и в город пришел голод. Грустилов же был занят ежедневными балами. Но все вдруг переменилось, когда ему явилась о н а. Жена аптекаря Пфейфера указала Грустилову путь добра. Юродивые и убогие, переживавшие тяжелые дни во время поклонения идолам, стали главными людьми в городе. Глуповцы покаялись, но поля так и стояли пустые. Глуповский бомонд собирался по ночам для чтения г. Страхова и «восхищения», о чем вскоре узнало начальство, и Грустилова сместили.

Последний глуповский градоначальник - Угрюм-Бурчеев - был идиот. Он поставил цель - превратить Глупов в «вечно-достойныя памяти великого князя Святослава Игоревича город Непреклонск» с прямыми одинаковыми улицами, «ротами», одинаковыми домами для одинаковых семей и т. д. Угрюм-Бурчеев в деталях продумал план и приступил к исполнению. Город был разрушен до основания, и можно было приступать к строительству, но мешала река. Она не укладывалась в планы Угрюм-Бурчеева. Неутомимый градоначальник повел на нее наступление. В дело был пущен весь мусор, все, что осталось от города, но река размывала все плотины. И тогда Угрюм-Бурчеев развернулся и зашагал от реки, уводя с собой глуповцев. Для города была выбрана совершенно ровная низина, и строительство началось. Но что-то изменилось. Однако тетрадки с подробностями этой истории утратились, и издатель приводит только развязку: «…земля затряслась, солнце померкло […] Оно пришло». Не объясняя, что именно, автор лишь сообщает, что «прохвост моментально исчез, словно растворился в воздухе. История прекратила течение свое».

Повесть замыкают «оправдательные документы», т. е. сочинения различных градоначальников, как то: Бородавкина, Микеладзе и Беневоленского, писанные в назидание прочим градоначальникам.

В 1870 году после ряда публикаций отдельных глав вышло в свет произведение Михаил Салтыкова-Щедрина «История одного города». Это событие получило широкий общественный резонанс – писателя обвиняли в насмешках над русским народом и очернении фактов российской истории. Жанр произведения – сатирическая повесть, обличающая нравы, взаимоотношения власти и народа в самодержавном обществе.

Рассказ «История одного города» насыщен такими приемами как ирония, гротеск, эзопов язык, иносказание. Все это позволяет автору, в отдельных эпизодах доводя до абсурда описываемое, ярко изобразить абсолютную покорность народа любому произволу власти. Пороки современного автору общества не изжиты и в наши дни. Прочитав «Историю одного города» в кратком содержании по главам вы ознакомитесь с самыми важными моментами произведения, наглядно демонстрирующими сатирическую направленность повести.

Главные герои

Главные герои повести – градоначальники, каждый из которых сумел чем-то запомниться в истории города Глупова. Поскольку портретов градоначальников повесть описывает немало, стоит остановиться на наиболее значимых персонажах.

Брудастый – потряс жителей своей категоричностью, своими возгласами по любому поводу «Разорю!» и «Не потерплю!».

Двоекуров со своими «великими» реформами относительно лаврового листа и горчицы, представляется совсем безобидным на фоне последующих градоначальников.

Бородавкин – воевал с собственным народом «за просвещение».

Фердыщенко – его алчность и похоть едва ли не погубили горожан.

Прыщ – к такому правителю, как он, народ оказался не готов – слишком хорошо людям жилось при нем, не вмешивающимся ни в какие дела.

Угрюм-Бурчеев – при всем своем идиотизме он сумел не только стать градоначальником, но и погубить весь город, пытаясь воплотить в жизнь свою бредовую идею.

Другие персонажи

Если главные герои – градоначальники, второстепенные – народ, с которыми они взаимодействуют. Простой народ показан как собирательный образ. Автор в целом изображает его как повинующегося своему правителю, готового терпеть все притеснения и различные странности своей власти. Показаны автором как безликая масса, которая бунтует только тогда, когда вокруг происходит повальная гибель людей от голода или пожаров.

От издателя

«История одного города» рассказывает о городе Глупове, его истории. Глава «От издателя» голосом автора уверяет читателя в том, что «Летописец» подлинный. Он приглашает читателя «уловить физиономию города и уследить, как в его истории отражались разнообразные перемены, одновременно происходившие в высших сферах». Автор подчеркивает, что сюжет повествования однообразен, «почти исключительно исчерпывается биографиями градоначальников».

Обращение к читателю от последнего архивариуса-летописца

В этой главе автор ставит перед собой задачу – передать «трогательное соответствие» власти города, «в меру дерзающей» народу, «в меру благодарящего». Архивариус рассказывает о том, что представит читателю историю правления в городе Глупове градоначальников, один за другим сменяющихся на высшем посту. Рассказчики, четверо местных летописцев, излагают поочередно «подлинные» события, происходящие в городе с 1731 по 1825 гг.

О корени происхождения глуповцев

В этой главе рассказывается о доисторическом времени, о том, как древнее племя головотяпов одержали победу над соседними племенами лукоедов, гущеедов, моржеедов, лягушечников, кособрюхих и проч. После победы головотяпы стали думать о том, как навести порядок в своем новом обществе, поскольку дела у них никак не шли на лад: то «Волгу толокном замесили», то «теленка на баню затащили». Они решили, что им нужен правитель. С этой целью головотяпы отправились искать князя, который бы управлял ими. Однако все князья, к которым они обращались с этой просьбой, ответили отказом, поскольку никто не захотел управлять глупыми людьми. Князья, “поучив” жезлом, головотяпов отпускали с миром и с «честию». Отчаявшись, они обратились к вору-новотору, который сумел помочь найти князя. Князь ими управлять согласился, однако жить вместе с головотяпами не стал – послал в качестве своего наместника вора-новотора.

Головотяпов переименовал в «глуповцев», а город соответственно, стал называться «Глупов».
Управлять глуповцами новотору было совсем несложно – этот народ отличался покорностью и беспрекословным исполнением приказов власти. Однако их правителя это не радовало, новотор желал бунтов, которые можно было бы усмирять. Финал его правления был очень печален: вор-новотор проворовался до того, что князь не выдержал и послал ему петлю. Но новотор сумел и из этой ситуации вывернуться – не дожидаясь петли, он «зарезался огурцом».

Затем в Глупове стали поочередно появляться другие правители, которых присылал князь. Все они – одоевец, орловец, калязинец, – оказались бессовестными ворами даже еще хуже новатора,. Князь устал от таких событий, лично явился в город с криком: «Запорю!». Этим криком начался отсчет «исторического времени».

Опись градоначальникам, в разное время в город Глупов от вышнего начальства поставленным (1731 - 1826)

В этой главе перечисляются поименно градоначальники Глупова и кратко упоминаются их «достижения». Говорится о двадцати двух правителях. Так, например, об одном из градоправителей в документе записано так: «22)Перехват-Залихватский, Архистратиг Стратилатович, майор. О сем умолчу. Въехал в Глупов на белом коне, сжег гимназию и упразднил науки».(непонятен смысл главы)

Органчик

1762 год ознаменовался началом правления градоначальника Дементия Варламовича Брудастого. Глуповцы были удивлены тем, что их новый правитель угрюм и не говорит ничего, кроме двух фраз: «Не потерплю!» и «Разорю!». Они не знали, что и думать, до тех пор, пока не открылась тайна Брудастого: его голова совсем пустая. Письмоводитель случайно увидел ужасную вещь: туловище градоначальника по обыкновению сидело за столом, а вот голова отдельно лежала на столе. И в ней не было ничего вообще. Горожане не знали, что теперь им делать. Они вспомнили о Байбакове – мастере часовых и органных дел, который совсем недавно приходил к Брудастому. Расспросив Байбакова, глуповцы выяснили, что голова градоначальника была оснащена музыкальным органчиком, который исполнял только две пьески: «Не потерплю!» и «Разорю!». Органчик вышел из строя, отсырев в дороге. Мастеру самостоятельно починить его не удалось, поэтому он заказал в Санкт-Петербурге новую голову, однако заказ что-то задерживался.

Наступило безвластие, финал которому положило неожиданное явление одновременных двух абсолютно одинаковых правителей-самозванцев. Они увидели друг друга, «смерили друг друга глазами», а наблюдавшие эту сцену жители молча медленно разошлись. Прибывший из губернии рассыльный забрал с собой обоих «градоначальников», а в Глупове началась анархия, которая длилась целую неделю.

Сказание о шести градоначальницах (Картина глуповского междоусобия)

Это время было очень насыщено событиями в сфере градоправления – город пережил целых шесть градоначальниц. Жители наблюдали борьбу Ираиды Лукиничны Палеологовой, Клемантинки де Бурбон, Амалии Карловны Штокфиш. Первая уверяла, что достойна быть градоначальницей из-за того, что ее муж какое-то время занимался градоначальничейской деятельностью, у второй – занимался отец, третья некогда сама была градональнической помпадуршей. Помимо названных, на власть претендовали также Нелька Лядоховская, Дунька-толстопятая и Матренка-ноздря. Оснований у последних претендовать на роль градоначальниц не было вообще. В городе разыгрались нешуточные баталии. Глуповцы топили и сбрасывали с колокольни своих сограждан. Город устал от анархии. И тут наконец-то появился новый градоначальник – Семен Констатинович Двоекуров.

Известие о Двоекурове

Новоявленный правитель Двоекуров правил Глуповым в течение восьми лет. Он отмечен как человек передовых взглядов. Двоекуров развил деятельность, которая стала для города благотворной. При нем стали заниматься медо- и пивоварением, приказал обязательно употреблять в пищу горчицу и лавровый лист. В его намерения входило учреждение в Глупове академии.

Голодный город

На смену правления Двоекурова пришел Петр Петрович Фердыщенко. Город жил в течение шести лет в благополучии и процветании. Но на седьмой год градоправитель влюбился в Алену Осипову, жену ямщика Митьки. Однако Аленка чувств Петра Петровича не разделила. Фердыщенко предпринимал всевозможные действия, чтобы заставить Аленку полюбить его, даже отправил Митьку в Сибирь. Аленка стала благосклонной к ухаживаниям градоначальника.

В Глупове началась засуха, а вслед за ней начались голод и людские смерти. Глуповцы потеряли терпение и отправили к Фердыщенко посланца, однако ходок не вернулся. Поданное прошение также не нашло ответа. Тогда жители взбунтовались и сбросили Аленку с колокольни. В город пришла рота солдат для подавления бунта.

Соломенный город

Следующим любовным увлечением Петра Петровича стала стрельчиха Домашка, которую он отбил у «опчества». Вместе с новой любовью в город пришли пожары, вызванные засухой. Сгорела Пушкарская слобода, затем Болотная и Негодница. Глуповцы обвинили Фердыщенко в новой напасти.

Фантастический путешественник

Новая глупость Фердыщенко едва ли навлекла новую беду на горожан: он отправился в путешествие по городскому выгону, заставляя жителей одаривать себя съестными припасами. Путешествие закончилось спустя три дня смертью Фердыщенко от обжорства. Глуповцы испугались, что их обвинят в намеренном «окормлении бригадира». Однако спустя неделю страхи горожан рассеялись – прибыл из губернии новый градоправитель. Решительный и деятельный Бородавкин положил начало «золотого века Глупова». Люди стали жить в полном изобилии.

Войны за просвещение

Василиск Семенович Бородавкин, новый градоначальник Глупова, изучил историю города, и решил, что единственный предыдущий правитель, на которого стоит равняться – Двоекуров, и поразило его даже не то, что предшественник вымостил улицы города и собрал недоимки, а то, что при нем сеяли горчицу. К сожалению, народ уже забыл его и даже перестал высеивать эту культуру. Бородавкин решил вспомнить прежние времена, возобновить посев горчицы и употребление ее в пищу. Но жители упорно не хотели возвращаться к прошлому. Глуповцы бунтовали стоя на коленях. Они боялись, что в том случае, если повинуются Бородавкину, в будущем он заставит их «еще какую ни на есть мерзость есть». Градоначальник предпринял военный поход на Стрелецкую слободу, «источник всего зла», чтобы подавить бунт. Поход длился девять дней и совсем успешным назвать его сложно. В абсолютной тьме свои бились со своими. Градоначальник претерпел измену своих сторонников: однажды утром он обнаружил, что большее число солдат уволили, на смену им поставили оловянных солдатиков, сославшись на некую резолюцию. Однако градоправитель сумел выстоять, организовав из оловянных солдатиков резерв. Он дошел до слободы, однако никого там не нашел. Бородавкин начал разбирать дома по бревнам, что заставило слободу сдаться.
Будущее принесло еще три войны, которые также велись за «просвещение». Первая из трех последующий войн велась за разъяснение жителям города пользы каменных фундаментов домов, вторая – из-за отказа жителей выращивать персидскую ромашку, а третья – против учреждении академии в городе.
Итогом правления Бородавкина стало обнищание города. Градоначальника не стало в тот момент, когда он в очередной раз решил сжечь город.

Эпоха увольнения от войн

В сокращении последующие события выглядят так: окончательно оскудел город при очередном правителе капитане Негодяеве, который сменил Бородавкина. Негодяева очень скоро уволили за несогласие с навязывание конституции. Однако летописец счел эту причину формальной. Истинным же поводом стал тот факт, что градоначальник в свое время служил истопником, что в определенной мере расценивалось как принадлежность к демократическому началу. А войны за просвещение и против него были не нужны истощенному сражениями городу. После увольнения Негодяева «черкешенин» Микеладзе взял бразды правления в свои руки. Однако и его правление никак не повлияло на положение в городе: Глуповым градоначальник не занимался вообще, поскольку все его помыслы были связаны исключительно с представительницами прекрасного пола.

Беневоленский Феофилакт Иринархович стал преемником Микеладзе. Другом по семинарии нового градоправителя был Сперанский, и от него, очевидно, Беневоленскому передалась любовь к законодательству. Им были написаны такие законы: «Всякий человек да имеет сердце сокрушенно», «Всяка душа да трепещет» и «Всякий сверчок да познает соответствующий званию его шесток». Однако на написание законов Беневоленские не имел права, он вынужден был их издавать тайно, а ночами разбрасывать по городу свои труды. Продолжалось это совсем недолго – его заподозрили в связях с Наполеоном и уволили.

Следующим был назначен подполковник Прыщ. Удивительно было то, что при нем город жил в изобилии, урожаи собирали огромные, несмотря на то, что градоначальник совершенно не занимался своими прямыми обязанностями. Горожане вновь что-то заподозрили. И были в своих подозрениях правы: предводитель дворянства заметил, что голова градоправителя источает запах трюфелей. Он напал на Прыща и съел фаршированную голову правителя.

Поклонение мамоне и покаяние

В Глупове появился преемник съеденного Прыща – статский советник Иванов. Однако тот скоро умер, так как «оказался столь малого роста, что не мог вмещать ничего пространного».

На смену ему пришел виконт де Шарио. Этот правитель не умел делать ничего, кроме того, что веселиться постоянно, устраивать маскарады. Он «дел не вершил и в администрацию не вмешивался. Это последнее обстоятельство обещало продлить благополучие глуповцев без конца…» Но эмигранта, позволившего жителям обратиться в язычество, было велено выслать за границы. Интересно, что он оказался особой женского пола.

Следующим в Глупове появился статский советник Эраст Андреевич Грустилов. К моменту его появления жители города уже стали абсолютными идолопоклонниками. Они забыли Бога, погрузившись в разврат и лень. Они перестали работать, сеять поля, надеясь на какое-то счастье, и как результат – в город пришел голод. Грустилова такое положение заботило очень мало, поскольку он был занят балами. Однако в скором времени произошли перемены. Жена аптекаря Пфейера повлияла на Грустилова, указав истинный путь добра. И главными людьми в городе стали убогие и юродивые, которые в эпоху идолопоклонничества очутились на обочине жизни.

Жители Глупова раскаялись в своих грехах, однако этим дело и закончилось – работать глуповцы так и не начали. Ночами городской бомонд собирался на чтение трудов г. Страхова. Об этом скоро стало известно высшему начальству и Грустилову пришлось распрощаться с должностью градоправителя.

Подтверждение покаянию. Заключение

Последним градоначальником Глупова стал Угрюм-Бурчеев. Этот человек был полнейшим идиотом – «чистейший тип идиота», как пишет автор. Для себя он поставил единственную цель – сделать из города Глупова город Непреклонск, «вечно-достойныя памяти великого князя Святослава Игоревича». Непреклонск должен был выглядеть так: городские улицы должны быть одинотипно прямыми, дома и строения также идентичными друг друга, люди тоже. Каждый дом должен стать «поселенной единицей», за которой будет наблюдать его, Угрюм-Бурчеева, шпион. Горожане называли его «Сатана» и испытывали по отношению к своему правителю смутный страх. Как оказалось, небеспочвенно: градоначальник разработал детальный план и приступил к воплощению его в жизнь. Он разрушил город, не оставив камня на камне. Теперь предстояла задача строительства города его мечты. Но нарушала эти планы река, она мешала. Угрюм-Бурчеев начал с ней настоящую войну, использовал весь мусор, который остался в результате разрушения города. Однако река не сдавалась, размывая все возводимые плотины и дамбы. Угрюм-Бурчеев развернулся и, ведя за собой народ, ушел от реки прочь. Он выбрал новое место для строительства города – ровную низину, и начал возводить город своей мечты. Однако что-то пошло не так. К сожалению, что именно помешало строительству, узнать не удалось, поскольку записи с подробностями этой истории не сохранились. Известна стала развязка: «…время останавливало бег свой. Наконец земля затряслась, солнце померкло… глуповцы пали ниц. Неисповедимый ужас выступил на всех лицах, охватил все сердца. Оно пришло…». Что именно пришло, читателю остается неизвестно. Однако судьба Угрюм-Бурчеева такова: «прохвост моментально исчез, словно растворился в воздухе. История прекратила течение свое».

Оправдательные документы

В финале повествования публикуются «Оправдательные документы», которые представляют собой сочинения Бородавкина, Микеладзе и Беневоленского, написанные в назидание другим градоначальникам.

Заключение

Краткий пересказ «Истории одного города» наглядно демонстрирует не только сатирическое направление повести, но и неоднозначно указывает на исторические параллели. Образы градоначальников списаны с исторических личностей, многие события также отсылают к дворцовым переворотам. Полная версия повести, безусловно, даст возможность детально ознакомиться с содержанием произведения.

Тест по рассказу

Рейтинг пересказа

Средняя оценка: 4.3 . Всего получено оценок: 2970.

Данная повесть - «подлинная» лето-пись города Глупова, «Глупов-ский Лето-писец», обни-ма-ющая период времени с 1731 по 1825 г., которую «преем-ственно слагали» четыре глупов-ских архи-ва-риуса. В главе «От изда-теля» автор особенно наста-и-вает на подлин-ности «Лето-писца» и пред-ла-гает чита-телю «уловить физио-номию города и усле-дить, как в его истории отра-жа-лись разно-об-разные пере-мены, одновре-менно проис-хо-дившие в высших сферах».

«Лето-писец» откры-ва-ется «Обра-ще-нием к чита-телю от послед-него архи-ва-риуса-лето-писца». Архи-ва-риус видит задачу лето-писца в том, чтобы «быть изоб-ра-зи-телем» «трога-тель-ного соот-вет-ствия» - власти, «в меру дерза-ющей», и народа, «в меру благо-да-ря-щего». История, таким образом, пред-став-ляет собой историю прав-ления различных градо-на-чаль-ников.

Сначала приво-дится глава доисто-ри-че-ская «О корени проис-хож-дения глуповцев», где повест-ву-ется о том, как древний народ голо-во-тяпов победил соседние племена морже-едов, луко-едов, косо-брюхих и т.д. Но, не зная, что делать, чтобы был порядок, голо-во-тяпы пошли искать себе князя. Не к одному князю обра-ща-лись они, но даже самые глупые князья не хотели «воло-деть глупыми» и, поучив жезлом, отпус-кали их с честию. Тогда призвали голо-во-тяпы вора-ново-тора, который помог им найти князя. Князь «воло-деть» ими согла-сился, но жить к ним не пошел, послав вместо себя вора-ново-тора. Самих же голо-во-тяпов назвал князь «глупов-цами», отсюда и пошло название города.

Глуповцы были народом покорным, но ново-тору нужны были бунты, чтобы их усми-рять. Но вскоре он до того прово-ро-вался, что князь «послал невер-ному рабу петлю». Но новотор «и тут увер-нулся: <...> не выждав петли, заре-зался огурцом».

Присылал князь и ещё прави-телей - одоевца, орловца, каля-зинца, - но все они оказа-лись сущие воры. Тогда князь «...прибых собственною персоною в Глупов и возопи: „Запорю!“. С этими словами нача-лись исто-ри-че-ские времена».

В 1762 г. в Глупов прибыл Дементий Варла-мович Бруда-стый. Он сразу поразил глуповцев угрю-мо-стью и немно-го-сло-вием. Его един-ствен-ными словами были «Не потерплю!» и «Разорю!». Город терялся в догадках, пока однажды пись-мо-во-ди-тель, войдя с докладом, не увидел странное зрелище: тело градо-на-чаль-ника, как обычно, сидело за столом, голова же лежала на столе совер-шенно пустая. Глупов был потрясен. Но тут вспом-нили про часовых и органных дел мастера Байба-кова, секретно посе-щав-шего градо-на-чаль-ника, и, призвав его, все выяс-нили. В голове градо-на-чаль-ника, в одном углу, поме-щался органчик, могущий испол-нять две музы-кальные пьесы: «Разорю!» и «Не потерплю!». Но в дороге голова отсы-рела и нужда-лась в починке. Сам Байбаков спра-виться не смог и обра-тился за помощью в Санкт-Петер-бург, откуда обещали выслать новую голову, но голова почему-то задер-жи-ва-лась.

Настало безна-чалие, окон-чив-шееся появ-ле-нием сразу двух одина-ковых градо-на-чаль-ников. «Само-званцы встре-тили и смерили друг друга глазами. Толпа медленно и в молчании разо-шлась». Из губернии тут же прибыл рассыльный и забрал обоих само-званцев. А глуповцы, остав-шись без градо-на-чаль-ника, немед-ленно впали в анархию.

Анархия продол-жа-лась всю следу-ющую неделю, в течение которой в городе смени-лось шесть градо-на-чальниц. Обыва-тели мета-лись от Ираиды Луки-ничны Палео-ло-говой к Клеман-тинке де Бурбон, а от нее к Амалии Карловне Штокфиш. Притя-зания первой осно-вы-ва-лись на крат-ковре-менной градо-на-чаль-ни-че-ской деятель-ности её мужа, второй - отца, а третья - и сама была градо-на-чаль-ни-че-ской помпа-дуршей. Притя-зания Нельки Лядо-хов-ской, а затем Дуньки-толсто-пятой и Матренки-ноздри были ещё менее обос-но-ванны. В пере-рывах между воен-ными действиями глуповцы сбра-сы-вали с коло-кольни одних граждан и топили других. Но и они устали от анархии. Наконец в город прибыл новый градо-на-чальник - Семен Констан-ти-нович Двое-куров. Его деятель-ность в Глупове была благо-творна. «Он ввел медо-ва-рение и пиво-ва-рение и сделал обяза-тельным употреб-ление горчицы и лавро-вого листа», а также хотел учре-дить в Глупове академию.

При следу-ющем прави-теле, Петре Петро-виче Ферды-щенке, город процветал шесть лет. Но на седьмой год «Ферды-щенку смутил бес». Градо-пра-ви-тель воспылал любовью к ямщи-ковой жене Аленке. Но Аленка отве-тила ему отказом. Тогда при помощи ряда после-до-ва-тельных мер мужа Аленки, Митьку, заклей-мили и отпра-вили в Сибирь, а Аленка обра-зу-ми-лась. На Глупов же через градо-на-чаль-ни-ковы грехи обру-ши-лась засуха, а за ней пришел и голод. Люди начали умирать. Пришел тогда конец и глупо-в-скому терпению. Сначала послали к Ферды-щенке ходока, но ходок не вернулся. Потом отпра-вили прошение, но и это не помогло. Тогда добра-лись-таки до Аленки, сбро-сили и её с коло-кольни. Но и Ферды-щенко не дремал, а писал рапорты началь-ству. Хлеба ему не прислали, но команда солдат прибыла.

Через следу-ющее увле-чение Ферды-щенки, стрель-чиху Домашку, в город пришли пожары. Горела Пушкар-ская слобода, за ней слободы Болотная и Негод-ница. Ферды-щенко опять стуше-вался, вернул Домашку «опче-ству» и вызвал команду.

Закон-чи-лось прав-ление Ферды-щенки путе-ше-ствием. Градо-пра-ви-тель отпра-вился на город-ской выгон. В разных местах его привет-ство-вали горо-жане и ждал обед. На третий день путе-ше-ствия Ферды-щенко умер от объедания.

Преемник Ферды-щенки, Васи-лиск Семе-нович Боро-давкин, к долж-ности приступил реши-тельно. Изучив историю Глупова, он нашел только один образец для подра-жания - Двое-ку-рова. Но его дости-жения были уже забыты, и глуповцы даже пере-стали сеять горчицу. Боро-давкин повелел испра-вить эту ошибку, а в нака-зание прибавил прован-ское масло. Но глуповцы не подда-ва-лись. Тогда Боро-давкин отпра-вился в военный поход на Стре-лецкую слободу. Не все в девя-ти-дневном походе было удачно. В темноте свои бились со своими. Многих насто-ящих солдат уволили и заме-нили оловян-ными солда-ти-ками. Но Боро-давкин выстоял. Дойдя до слободы и никого не застав, он стал растас-ки-вать дома на бревна. И тогда слобода, а за ней и весь город сдались. Впослед-ствии было ещё несколько войн за просве-щение. В целом же прав-ление привело к оску-дению города, окон-ча-тельно завер-шив-ше-муся при следу-ющем прави-теле, Него-дяеве. В таком состо-янии Глупов и застал черке-шенин Мике-ладзе.

В это прав-ление не прово-ди-лось никаких меро-при-ятий. Мике-ладзе отстра-нился от адми-ни-стра-тивных мер и зани-мался только женским полом, до кото-рого был большой охотник. Город отдыхал. «Видимых фактов было мало, но след-ствия бесчис-ленны».

Сменил черке-ше-нина Феофи-лакт Иринар-хович Бене-во-лен-ский, друг и товарищ Сперан-ского по семи-нарии. Его отли-чала страсть к зако-но-да-тель-ству. Но поскольку градо-на-чальник не имел права изда-вать свои законы, Бене-во-лен-ский издавал законы тайно, в доме купчихи Распо-повой, и ночью разбра-сывал их по городу. Однако вскоре был уволен за сношения с Напо-леоном.

Следу-ющим был подпол-ковник Прыщ. Делами он совсем не зани-мался, но город расцвел. Урожаи были огромны. Глуповцы насто-ро-жи-лись. И тайна Прыща была раскрыта пред-во-ди-телем дворян-ства. Большой люби-тель фарша, пред-во-ди-тель почуял, что от головы градо-на-чаль-ника пахнет трюфе-лями и, не выдержав, напал и съел фарши-ро-ванную голову.

После того в город прибыл стат-ский советник Иванов, но «оказался столь малого роста, что не мог вмещать ничего простран-ного», и умер. Его преемник, эмигрант виконт де Шарио, посто-янно весе-лился и был по распо-ря-жению началь-ства выслан за границу. По рассмот-рении оказался девицею.

Наконец в Глупов явился стат-ский советник Эраст Андре-евич Грустилов. К этому времени глуповцы забыли истин-ного Бога и приле-пи-лись к идолам. При нем же город окон-ча-тельно погряз в разврате и лени. Пона-де-яв-шись на свое счастье, пере-стали сеять, и в город пришел голод. Грустилов же был занят ежеднев-ными балами. Но все вдруг пере-ме-ни-лось, когда ему явилась о н а. Жена апте-каря Пфей-фера указала Грусти-лову путь добра. Юродивые и убогие, пере-жи-вавшие тяжелые дни во время покло-нения идолам, стали глав-ными людьми в городе. Глуповцы пока-я-лись, но поля так и стояли пустые. Глупов-ский бомонд соби-рался по ночам для чтения г. Стра-хова и «восхи-щения», о чем вскоре узнало началь-ство, и Грусти-лова сместили.

Последний глупов-ский градо-на-чальник - Угрюм-Бурчеев - был идиот. Он поставил цель - превра-тить Глупов в «вечно-достойныя памяти вели-кого князя Свято-слава Игоре-вича город Непре-клонск» с прямыми одина-ко-выми улицами, «ротами», одина-ко-выми домами для одина-ковых семей и т.д. Угрюм-Бурчеев в деталях продумал план и приступил к испол-нению. Город был разрушен до осно-вания, и можно было присту-пать к стро-и-тель-ству, но мешала река. Она не укла-ды-ва-лась в планы Угрюм-Бурчеева. Неуто-мимый градо-на-чальник повел на нее наступ-ление. В дело был пущен весь мусор, все, что оста-лось от города, но река размы-вала все плотины. И тогда Угрюм-Бурчеев развер-нулся и зашагал от реки, уводя с собой глуповцев. Для города была выбрана совер-шенно ровная низина, и стро-и-тель-ство нача-лось. Но что-то изме-ни-лось. Однако тетрадки с подроб-но-стями этой истории утра-ти-лись, и изда-тель приводит только развязку: «...земля затряс-лась, солнце померкло <...>Оно пришло». Не объясняя, что именно, автор лишь сооб-щает, что «прохвост момен-тально исчез, словно раство-рился в воздухе. История прекра-тила течение свое».

Повесть замы-кают «оправ-да-тельные доку-менты», т. е. сочи-нения различных градо-на-чаль-ников, как-то: Боро-дав-кина, Мике-ладзе и Бене-во-лен-ского, писанные в нази-дание прочим градо-на-чаль-никам.

«Историю одного города» написал Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. Известный российский писатель в сатирическом романе высмеял все пороки современного ему общества и правителей.

После выхода произведения в печать в 1870 году на автора посыпались упрёки и обвинения в принижении истории России и насмешках над властью и народом. Однако роман при этом стал очень популярен, слишком узнаваемы оказались его герои.

М. Е. Салтыков-Щедрин «История одного города»: краткое содержание

«От издателя» и «Обращение к читателю»

Эти две главы можно объединить при кратком пересказе «Истории одного города». В первой автор утверждает , что его произведение о настоящем городе. Роман рассказывает только биографии правителей. Но не нужно воспринимать всё буквально. Менее гротескно, но подобные события являются скорее обычными для множества городов, в которых с течением времени происходили подобные перемены.

«Обращение» написано от лица последнего архивариуса, закончившего «Летописец». Он характеризует произведение как историю взаимоотношений власти и народа. На протяжении книги будет представлен ряд градоначальников, которые в определённые промежутки времени правили городом.

«О корени происхождения глуповцев» и «Опись градоначальников»

Первая глава является своего рода предисловием к будущим событиям. В ней рассказывается о войне древних племён с говорящими названиями. Среди них:

  • головотяпы;
  • моржееды;
  • гущееды;
  • лукоеды;
  • лягушечники;
  • кособрюхие.

Победу одержали головотяпы, но вот что делать с этой победой, они толком не знали, а значит, им нужно было найти правителя, который поддерживал бы порядок. Но эта задача оказалась не такой-то уж и простой. К какому бы князю они ни обращались, везде их ждал отказ, поскольку слыл народ глупым. Делать нечего, пришлось просить помощи у вора - новотора. Он-то и нашёл им князя. Да тот, хоть и согласился править, но жить среди народа глуповцев, как он назвал головотяпов, намерения не имел, поэтому сделал вора своим наместником. Так новотор оказался главой города с новым названием Глупово.

Горожане оказались покорными, а новотор хотел бунтов, чтобы было кого усмирять. Кроме того, он много воровал, за что князь решил его наказать повешением. Но виновник избежал этой участи, зарезавшись огурцом.

Так город остался без правителя, поэтому князю пришлось подыскивать других. По очереди было послано три градоначальника, да только все они имели нечистую руку и воровали. Ничего другого не оставалось князю, как приехать к своему народу, да пригрозить поркой.

«Опись» содержит лишь информацию о двадцати двух правителях Глупово и том, чем они прославились.

«Органчик»: особенности физиологии правителя

Итак, наступил 1762 год, и во главе города встал Дементий Варламович Брудастый. Был он правителем угрюмым и молчаливым. Только и было от него слышно, что «не потерплю» и «разорю». Глуповцев это очень удивляло, но вскоре причина такой немногословности была выяснена.

Однажды письмоводитель отправился к Брудастому с докладом, но увидел правителя в весьма странном виде. Сидевший на своём месте Дементий Варламович был без головы, она лежала отдельно от хозяина на столе и была абсолютно пустой. Не каждый день увидишь такое зрелище, горожане были поражены.

Ситуацию смог прояснить некто Байбаков, являвшийся органных дел мастером. Оказалось, правитель-то у Глупова был непростым. В его голове находился органчик, который исполнял пару музыкальных пьес. Назывались они «разорю» и «не потерплю». Именно такие слова и слышал народ от своего градоначальника. Но голова отсырела, сломалась и нуждалась в ремонте. Да таком сложном, что Байбакову справиться было не по силам, пришлось просить помощи в Петербурге. Оттуда ожидалась новая исправная голова.

Но пока её ожидали, в городе объявились самозванцы. Пробыли они правителями недолго, их быстро оттуда забрали. Глупово вновь осталось без главы, из-за чего последовала анархия продолжительностью в неделю.

«Сказание о шести градоначальницах»

Во время этого сложного периода горожане предпринимали целые военные действия, а также топили и сбрасывали друг друга с колоколен. Тогда же у города объявились градоначальницы . Да не одна, а сразу шесть:

  • Ираида Лукинична Палеоголова;
  • Клемантинка де Бурбон;
  • Амалия Карловна Штокфиш;
  • Нелька Лядоховская;
  • Дунька-толстопятая;
  • Матренка-ноздря.

Каждая претендовала на этот пост по своим причинам. Амалия уже имела подобный опыт в прошлом, тогда как Ираида считала, что должна стать градоначальницей по наследству от мужа, а Клемантинка - от отца. Остальные женщины и вовсе не имели веских причин на подобные притязания.

«Известие о Двоекурове»

Конец бесчинствам положил новоприбывший Семён Константинович Двоекуров. Он запомнился своим положительным влиянием на дела города. В Глупово стали варить мёд и пиво, употреблять в пищу горчицу и лавровый лист. Ожидалось даже учреждение собственной городской академии.

Три главы о Фердыщенко

«Голодный город», «Соломенный город» и «Фантастический путешественник» - во всех этих трёх главах речь идёт о новый правителе, который задержался в городе на целых шесть лет. Это был Пётр Петрович Фердыщенко. И всё в Глупово шло хорошо, пока Петру Петровичу не полюбилась жена ямщика Алёнка. Женщина на ухаживания градоначальника ответила отказом, за что её муж был отправлен в Сибирь. Тогда-то Алёнка и передумала. Но возжелать жену ближнего - это был грех, за который город поплатился засухой и последовавшим за ней голодом.

Люди умирали и винили во всём Фердыщенко. Отправили к нему ходока, да назад его не дождались. Потом направили прошение, но и оно осталось без ответа. Решили отомстить правителю через новую жену, Алёнку. Сбросили её с колокольни, а Пётр тем временем просил помощи у начальства. Он-то хлеба просил, голодных накормить, а вместо пищи прибыли военные.

Однако, несмотря на все тяготы, перенесённые городом, увлечение чужими жёнами у Фердыщенко не прошло. Следующей его жертвой оказалась стрельчиха Домашка. И этот грех не прошёл бесследно для города. Начались пожары, горели слободы. Вот тогда градоначальник стушевался и отпустил женщину, да вызвал команду.

Окончил правление и жизнь Фердыщенко в путешествии по городскому выгону. По приказу самого правителя везде его приветствовали и сытно кормили. Не прошло и трёх дней, как он не выдержал стольких обедов и умер от объедения.

«Войны за просвещение»

Однако ему быстро подыскали замену в виде Василиска Семёновича Бородавкина. Тот подошёл к делу основательно и изучил всю историю города. Василиску понравилось правительство Двоекурова, и тот решил ему подражать. Однако со времён правления Семёна Константиновича прошло время, и глуповцы перестали употреблять горчицу. Новый градоначальник отдал приказ снова заняться посевами, да ещё добавил от себя производство прованского масла. Но горожанам такая идея пришлась не по душе.

В итоге Василиск пошёл войной на Стрелецкую слободу, показавшуюся ему пристанищем бунтующих. Поход длился девять дней, но был трудным и запутанным. Случалось драться со своими, не узнавшими друг друга в темноте. Многие живые солдаты были заменены на оловянных. Однако до намеченной цели дойти удалось. Да только там никого не оказалось. Ничего не осталось делать, как только растаскивать брёвна из домов, пришлось слободе сдаваться. Бородавкину походы понравились, и он провёл ещё три ради просвещения:

  • за пользу каменных фундаментов;
  • за выращивание персидской ромашки;
  • против академии.

Войны истощили городские запасы, а следующий правитель Негодяев поспособствовал этому ещё больше.

«Эпоха увольнения от войн»

Затем дела принял черкешенин Микеладзе, которому, в общем-то, не было дела до Глупова, он охотился за женскими юбками, а город тем временем отдыхал. Но долго так продолжаться не могло, и ему на смену пришёл Феофилакт Иринархович Беневоленский, приходившийся другом Сперанскому. Тот, напротив, был охоч до дел, особенно законодательства . Однако свои законы он придумывать права не имел, и тогда прибег к тайному их написанию, а затем анонимному распределению по городу. Ничем хорошим это не закончилось, он был изгнан из градоначальников по обвинению в связи с.

Пришло время подполковника Прыща. Город при нём расцвёл, но ненадолго. Дело в том, что голова главы города оказалась фаршированной. Это почувствовал предводитель дворянства, напал на Прыща и съел фарш.

«Поклонение мамоне и покаяние»

Следующим малополезным городу правителем стал статский советник по фамилии Иванов. Был маленьким и неказистым, вскоре умер. Его заменил виконт де Шарио. Но слишком уж много эмигрант веселился, к тому же оказался девицей. Это всё и привело к его возвращению за границу.

Тут пришло время статского советника Эраста Андреевича Грустилова. Мало того что к его приходу к власти, глуповцы вдруг забыли истинную религию и стали поклоняться идолам, так он и вовсе довёл город до разврата и лени. Никто не заботился о будущем, сеять перестали, что закономерно закончилось голодом. Тем временем Эраст развлекался балами. Так бы всё и продолжалось, если бы тот не встретил жену аптекаря, указавшую ему правильный путь. Встав на сторону добра, он возвеличил юродивых и убогих, а горожане покаялись. Однако прекратить голод это не помогло, и Грустилов был смещён.

«Подвержение покаянию: заключение» и «Оправдательные документы»

Последним из описываемым начальников стал идиот Угрюм-Бурчеев. Он решил, что достойный город должен иметь одинаковые улицы, дома и людей. Для этого пришлось разрушить Глупово, чтобы основать на его месте новый город с названием Непреклонск. Но тут появилось новое препятствие - река, которую Угрюм-Бурчеев в своём городе видеть не хотел. Не придумав выхода лучше, чем закидать воду мусором, градоначальник пошёл в наступление. Проблему это, конечно, не решило, а потому было придумано отстроить город на новом месте.

Почему эта затея не удалась, издатель не объясняет. Говорит только, что записи об этом оказались утеряны, а в исходе истории пришло некое «оно», из-за которого солнце померкло и земля затряслась. Угрюм-Бурчеев поспешил исчезнуть.

В конце повести приведены «Оправдательные документы», составленные некоторыми бывшими градоначальниками и содержащие рекомендации по управлению городом.

Анализ аллюзий

Читать это произведение полностью, а не просто ознакомиться с кратким содержанием «Истории одного города» по главам, приведённым выше или на сайте брифли, будет полезно. Только так вы сможете проникнуться атмосферой книги, которую нельзя передать в сокращении.

В романе можно проследить параллели с такими историческими событиями, как дворцовые перевороты, а также узнать в некоторых личностях образы реально существовавших правителей. К примеру:

Таким образом, повесть Михаила Евграфовича актуальна во все исторические эпохи. Народ имеет такого правителя, которого заслуживает. За пародией, преувеличениями и фантастическими происшествиями видно историю не одного какого-то города России, но ситуацию в стране в целом. Автор мастерски описывает нравы власти и покорность народа, а также их взаимоотношения.


История одного города

Содержание главы: О корени происхождения глуповцев

В этой главе рассказывается о доисторическом времени, о том, как древнее племя головотяпов одержали победу над соседними племенами лукоедов, гущеедов, моржеедов, лягушечников, кособрюхих и проч. После победы головотяпы стали думать о том, как навести порядок в своем новом обществе, поскольку дела у них никак не шли на лад: то «Волгу толокном замесили», то «теленка на баню затащили». Они решили, что им нужен правитель. С этой целью головотяпы отправились искать князя, который бы управлял ими. Однако все князья, к которым они обращались с этой просьбой, ответили отказом, поскольку никто не захотел управлять глупыми людьми. Князья, “поучив” жезлом, головотяпов отпускали с миром и с «честию». Отчаявшись, они обратились к вору-новотору, который сумел помочь найти князя. Князь ими управлять согласился, однако жить вместе с головотяпами не стал - послал в качестве своего наместника вора-новотора.

Головотяпов переименовал в «глуповцев», а город соответственно, стал называться «Глупов».
Управлять глуповцами новотору было совсем несложно - этот народ отличался покорностью и беспрекословным исполнением приказов власти. Однако их правителя это не радовало, новотор желал бунтов, которые можно было бы усмирять. Финал его правления был очень печален: вор-новотор проворовался до того, что князь не выдержал и послал ему петлю. Но новотор сумел и из этой ситуации вывернуться - не дожидаясь петли, он «зарезался огурцом».

Затем в Глупове стали поочередно появляться другие правители, которых присылал князь. Все они - одоевец, орловец, калязинец, - оказались бессовестными ворами даже еще хуже новатора,. Князь устал от таких событий, лично явился в город с криком: «Запорю!». Этим криком начался отсчет «исторического времени».

История одного города (текст по главам полностью)

О корени происхождения глуповцев

«Не хочу я, подобно Костомарову, серым волком рыскать по земли, ни, подобно Соловьеву, шизым орлом ширять под облакы, ни, подобно Пыпину, растекаться мыслью по древу, но хочу ущекотать прелюбезных мне глуповцев, показав миру их славные дела и предобрый тот корень, от которого знаменитое сие древо произросло и ветвями своими всю землю покрыло».

Так начинает свой рассказ летописец, и затем, сказав несколько слов в похвалу своей скромности, продолжает.

Был, говорит он, в древности народ, головотяпами именуемый*, и жил он далеко на севере, там, где греческие и римские историки и географы предполагали существование Гиперборейского моря*. Головотяпами же прозывались эти люди оттого, что имели привычку «тяпать» головами обо все, что бы ни встретилось на пути. Стена попадется - об стену тяпают; богу молиться начнут - об пол тяпают. По соседству с головотяпами жило множество независимых племен*, но только замечательнейшие из них поименованы летописцем, а именно: моржееды, лукоеды, гущееды, клюковники, куралесы, вертячие бобы, лягушечники, лапотники, чернонёбые, долбежники, проломленные головы, слепороды, губошлепы, вислоухие, кособрюхие, ряпушники, заугольники, крошевники и рукосуи. Ни вероисповедания, ни образа правления эти племена не имели, заменяя все сие тем, что постоянно враждовали между собою. Заключали союзы, объявляли войны, мирились, клялись друг другу в дружбе и верности, когда же лгали, то прибавляли «да будет мне стыдно», и были наперед уверены, что «стыд глаза не выест». Таким образом взаимно разорили они свои земли, взаимно надругались над своими женами и девами и в то же время гордились тем, что радушны и гостеприимны. Но когда дошли до того, что ободрали на лепешки кору с последней сосны, когда не стало ни жен, ни дев, и нечем было «людской завод» продолжать, тогда головотяпы первые взялись за ум. Поняли, что кому-нибудь да надо верх взять, и послали сказать соседям: будем друг с дружкой до тех пор головами тяпаться, пока кто кого перетяпает. «Хитро это они сделали, - говорит летописец, - знали, что головы у них на плечах растут крепкие - вот и предложили». И действительно, как только простодушные соседи согласились на коварное предложение, так сейчас же головотяпы их всех, с божьею помощью, перетяпали. Первые уступили слепороды и рукосуи; больше других держались гущееды, ряпушники и кособрюхие*. Чтобы одолеть последних, вынуждены были даже прибегнуть к хитрости. А именно: в день битвы, когда обе стороны встали друг против друга стеной, головотяпы, неуверенные в успешном исходе своего дела, прибегли к колдовству: пустили на кособрюхих солнышко. Солнышко-то и само по себе так стояло, что должно было светить кособрюхим в глаза, но головотяпы, чтобы придать этому делу вид колдовства, стали махать в сторону кособрюхих шапками: вот, дескать, мы каковы, и солнышко заодно с нами. Однако кособрюхие не сразу испугались, а сначала тоже догадались: высыпали из мешков толокно и стали ловить солнышко мешками. Но изловить не изловили, и только тогда, увидев, что правда на стороне головотяпов, принесли повинную*.

Собрав воедино куралесов, гущеедов и прочие племена, головотяпы начали устраиваться внутри, с очевидною целью добиться какого-нибудь порядка. Истории этого устройства летописец подробно не излагает, а приводит из нее лишь отдельные эпизоды. Началось с того, что Волгу толокном замесили, потом теленка на баню тащили*, потом в кошеле кашу варили, потом козла в соложеном тесте утопили, потом свинью за бобра купили, да собаку за волка убили, потом лапти растеряли да по дворам искали: было лаптей шесть, а сыскали семь; потом рака с колокольным звоном встречали, потом щуку с яиц согнали, потом комара за восемь верст ловить ходили, а комар у пошехонца на носу сидел, потом батьку на кобеля променяли, потом блинами острог конопатили, потом блоху на цепь приковали, потом беса в солдаты отдавали, потом небо кольями подпирали, наконец, утомились и стали ждать, что из этого выйдет.

Но ничего не вышло. Щука опять на яйца села; блины, которыми острог конопатили, арестанты съели; кошели, в которых кашу варили, сгорели вместе с кашею. А рознь да галденье пошли пуще прежнего: опять стали взаимно друг у друга земли разорять, жен в плен уводить, над девами ругаться. Нет порядку, да и полно. Попробовали снова головами тяпаться, но и тут ничего не доспели. Тогда надумали искать себе князя.

Он нам все мигом предоставит, - говорил старец Добромысл, - он и солдатов у нас наделает, и острог, какой следовает, выстроит! Айда̀, ребята!

Искали, искали они князя и чуть-чуть в трех соснах не заблудилися, да спасибо случился тут пошехонец-слепород, который эти три сосны как свои пять пальцев знал. Он вывел их на торную дорогу и привел прямо к князю на двор.

Кто вы такие? и зачем ко мне пожаловали? - вопросил князъ посланных.

Мы головотяпы! нет нас в свете народа мудрее и храбрее! Мы даже кособрюхих и тех шапками закидали! - хвастали головотяпы.

А что вы еще сделали?

Да вот комара за семь верст ловили, - начали было головотяпы, и вдруг им сделалось так смешно, так смешно… Посмотрели они друг на дружку и прыснули.

А ведь это ты, Пётра, комара-то ловить ходил! - насмехался Ивашка.

Нет, не я! у тебя он и на носу-то сидел!

Тогда князь, видя, что они и здесь, перед лицом его, своей розни не покидают, сильно распалился и начал учить их жезлом.

Глупые вы, глупые! - сказал он, - не головотяпами следует вам, по делам вашим, называться, а глуповцами! Не хочу я володеть глупыми! а ищите такого князя, какого нет в свете глупее - и тот будет володеть вами.

Сказавши это, еще маленько поучил жезлом и отослал головотяпов от себя с честию.

Задумались головотяпы над словами князя; всю дорогу шли и все думали.

За что он нас раскастил? - говорили одни, - мы к нему всей душой, а он послал нас искать князя глупого!

Но в то же время выискались и другие, которые ничего обидного в словах князя не видели.

Что же! - возражали они, - нам глупый-то князь, пожалуй, еще лучше будет! Сейчас мы ему коврижку в руки: жуй, а нас не замай!

И то правда, - согласились прочие.

Воротились добры молодцы домой, но сначала решили опять попробовать устроиться сами собою. Петуха на канате кормили, чтоб не убежал, божку съели… Однако толку все не было. Думали-думали и пошли искать глупого князя.

Шли они по ровному месту три года и три дня, и всё никуда прийти не могли. Наконец, однако, дошли до болота. Видят, стоит на краю болота чухломец-рукосуй, рукавицы торчат за поясом, а он других ищет.

Не знаешь ли, любезный рукосуюшко, где бы нам такого князя сыскать, чтобы не было его в свете глупее? - взмолились головотяпы.

Знаю, есть такой, - отвечал рукосуй, - вот идите прямо через болото, как раз тут.

Бросились они все разом в болото, и больше половины их тут потопло («Многие за землю свою поревновали», говорит летописец); наконец вылезли из трясины и видят: на другом краю болотины, прямо перед ними, сидит сам князь - да глупый-преглупый! Сидит и ест пряники писаные. Обрадовались головотяпы: вот так князь! лучшего и желать нам не надо!

Кто вы такие? и зачем ко мне пожаловали? - молвил князь, жуя пряники.

Мы головотяпы! нет нас народа мудрее и храбрее! Мы гущеедов - и тех победили! - хвастались головотяпы.

Что же вы еще сделали?

Мы щуку с яиц согнали, мы Волгу толокном замесили… - начали было перечислять головотяпы, но князь не за хотел и слушать их.

Я уж на что глуп, - сказал он, - а вы еще глупее меня! Разве щука сидит на яйцах? или можно разве вольную реку толокном месить? Нет, не головотяпами следует вам называться, а глуповцами! Не хочу я володеть вами, а ищите вы себе такого князя, какого нет в свете глупее, - и тот будет володеть вами!

И, наказав жезлом, отпустил с честию.

Задумались головотяпы: надул курицын сын рукосуй! Сказывал, нет этого князя глупее - ан он умный! Однако воротились домой и опять стали сами собой устраиваться. Под дождем онучи сушили, на сосну Москву смотреть лазили. И все нет как нет порядку, да и полно. Тогда надоумил всех Пётра Комар.

Есть у меня, - сказал он, - друг-приятель, по прозванью вор-новото́р, уж если экая выжига князя не сыщет, так судите вы меня судом милостивым, рубите с плеч мою голову бесталанную!

С таким убеждением высказал он это, что головотяпы послушались и призвали новото́ра-вора. Долго он торговался с ними, просил за розыск алтын да деньгу, головотяпы же давали грош да животы свои в придачу. Наконец, однако, кое-как сладились и пошли искать князя.

Ты нам такого ищи, чтоб немудрый был! - говорили головотяпы новотору-вору, - на что нам мудрого-то, ну его к ляду!

И повел их вор-новотор сначала все ельничком да березничком, потом чащей дремучею, потом перелесочком, да и вывел прямо на поляночку, а посередь той поляночки князь сидит.

Как взглянули головотяпы на князя, так и обмерли. Сидит, это, перед ними князь да умной-преумной; в ружьецо попаливает да сабелькой помахивает. Что ни выпалит из ружьеца, то сердце насквозь прострелит, что ни махнет сабелькой, то голова с плеч долой. А вор-новотор, сделавши такое пакостное дело, стоит, брюхо поглаживает да в бороду усмехается.

Что ты! с ума, никак, спятил! пойдет ли этот к нам? во сто раз глупее были, - и те не пошли! - напустились головотяпы на новотора-вора.

Ни́што! обладим! - молвил вор-новотор, - дай срок, я глаз на глаз с ним слово перемолвлю.

Видят головотяпы, что вор-новотор кругом на кривой их объехал, а на попятный уж не смеют.

Это, брат, не то, что с «кособрюхими» лбами тяпаться! нет, тут, брат, ответ подай: каков таков человек? какого чину и звания? - гуторят они меж собой.

А вор-новотор этим временем дошел до самого князя, снял перед ним шапочку соболиную и стал ему тайные слова на ухо говорить. Долго они шептались, а про что - не слыхать. Только и почуяли головотяпы, как вор-новотор говорил: «Драть их, ваша княжеская светлость, завсегда очень свободно»*.

Наконец и для них настал черед встать перед ясные очи его княжеской светлости.

Что вы за люди? и зачем ко мне пожаловали? - обратился к ним князь.

Мы головотяпы! нет нас народа храбрее, - начали было головотяпы, но вдруг смутились.

Слыхал, господа головотяпы! - усмехнулся князь («и таково ласково усмехнулся, словно солнышко просияло!» - замечает летописец), - весьма слыхал! И о том знаю, как вы рака с колокольным звоном встречали - довольно знаю! Об одном не знаю, зачем же ко мне-то вы пожаловали?

А пришли мы к твоей княжеской светлости вот что объявить: много мы промеж себя убивств чинили, много друг дружке разорений и наругательств делали, а все правды у нас нет. Иди и володей нами!

А у кого, спрошу вас, вы допрежь сего из князей, братьев моих, с поклоном были?

А были мы у одного князя глупого, да у другого князя глупого ж - и те володеть нами не похотели!

Ладно. Володеть вами я желаю, - сказал князь, - а чтоб идти к вам жить - не пойду! Потому вы живете звериным обычаем: с беспробного золота пенки снимаете, снох портите! А вот посылаю к вам, заместо себя, самого этого новотора-вора: пущай он вами дома правит, а я отсель и им и вами помыкать буду!

Понурили головотяпы головы и сказали:

И будете вы платить мне дани многие, - продолжал князь, - у кого овца ярку принесет, овцу на меня отпиши, а ярку себе оставь; у кого грош случится, тот разломи его на̀четверо: одну часть мне отдай, другую мне же, третью опять мне, а четвертую себе оставь. Когда же пойду на войну - и вы идите! А до прочего вам ни до чего дела нет!

И тех из вас, которым ни до чего дела нет, я буду миловать; прочих же всех - казнить.

Так! - отвечали головотяпы.

А как не умели вы жить на своей воле и сами, глупые, пожелали себе кабалы, то называться вам впредь не головотяпами, а глуповцами.

Так! - отвечали головотяпы.

Затем приказал князь обнести послов водкою да одарить по пирогу, да по платку алому, и, обложив данями многими, отпустил от себя с честию.

Шли головотяпы домой и воздыхали. «Воздыхали не ослабляючи, вопияли сильно!» - свидетельствует летописец. «Вот она, княжеская правда какова!» - говорили они. И еще говорили: «Та̀кали мы, та̀кали, да и прота̀кали!»* Один же из них, взяв гусли, запел:

Не шуми, мати зелена дубровушка!*
Не мешай добру молодцу думу думати,
Как заутра мне, добру молодцу, на допрос идти
Перед грозного судью, самого царя…

Чем далее лилась песня, тем ниже понуривались головы головотяпов. «Были между ними, - говорит летописец, - старики седые и плакали горько, что сладкую волю свою прогуляли; были и молодые, кои той воли едва отведали, но и те тоже плакали. Тут только познали все, какова такова прекрасная воля есть». Когда же раздались заключительные стихи песни:

Я за то тебя, детинушку, пожалую
Среди поля хоромами высокими,
Что двумя столбами с перекладиною… -
то все пали ниц и зарыдали.

Но драма уже совершилась бесповоротно. Прибывши домой, головотяпы немедленно выбрали болотину и, заложив на ней город, назвали Глуповым, а себя по тому городу глуповцами. «Так и процвела сия древняя отрасль», - прибавляет летописец.

Но вору-новотору эта покорность была не по нраву. Ему нужны были бунты, ибо усмирением их он надеялся и милость князя себе снискать, и собрать хабару с бунтующих. И начал он донимать глуповцев всякими неправдами, и действительно, не в долгом времени возжег бунты. Взбунтовались сперва заугольники, а потом сычужники*. Вор-новотор ходил на них с пушечным снарядом, палил неослабляючи и, перепалив всех, заключил мир, то есть у заугольников ел палтусину, у сычужников - сычуги. И получил от князя похвалу великую. Вскоре, однако, он до того проворовался, что слухи об его несытом воровстве дошли даже до князя. Распалился князь крепко и послал неверному рабу петлю. Но новотор, как сущий вор, и тут извернулся: предварил казнь тем, что, не выждав петли, зарезался огурцом.

После новотора-вора пришел «заместь князя» одоевец, тот самый, который «на грош постных яиц купил». Но и он догадался, что без бунтов ему не жизнь, и тоже стал донимать. Поднялись кособрюхие, калашники, соломатники* - все отстаивали старину да права свои. Одоевец пошел против бунтовщиков, и тоже начал неослабно палить, но, должно быть, палил зря, потому что бунтовщики не только не смирялись, но увлекли за собой чернонёбых и губошлепов. Услыхал князь бестолковую пальбу бестолкового одоевца и долго терпел, но напоследок не стерпел: вышел против бунтовщиков собственною персоною и, перепалив всех до единого, возвратился восвояси.

Посылал я сущего вора - оказался вор, - печаловался при этом князь, - посылал одоевца по прозванию «продай на грош постных яиц» - и тот оказался вор же. Кого пошлю ныне?

Долго раздумывал он, кому из двух кандидатов отдать преимущество: орловцу ли - на том основании, что «Орел да Кромы - первые воры» - или шуянину, на том основании, что он «в Питере бывал, на полу сыпа́л, и тут не упал», но, наконец, предпочел орловца, потому что он принадлежал к древнему роду «Проломленных Голов». Но едва прибыл орловец на место, как встали бунтом старичане и, вместо воеводы, встретили с хлебом с солью петуха. Поехал к ним орловец, надеясь в Старице стерлядями полакомиться, но нашел, что там «только грязи довольно». Тогда он Старицу сжег, а жен и дев старицких отдал самому себе на поругание. «Князь же, уведав о том, урезал ему язык».

Затем князь еще раз попробовал послать «вора попроще», и в этих соображениях выбрал калязинца, который «свинью за бобра купил», но этот оказался еше пущим вором, нежели новотор и орловец. Взбунтовал семендяевцев и заозерцев и «убив их, сжег».

Тогда князь выпучил глаза и воскликнул:

Несть глупости горшия, яко глупость!

И прибых собственною персоною в Глупов и возопи:

С этим словом начались исторические времена.




.................


История одного города (краткое содержание по главам)

Содержание главы: Органчик

1762 год ознаменовался началом правления градоначальника Дементия Варламовича Брудастого. Глуповцы были удивлены тем, что их новый правитель угрюм и не говорит ничего, кроме двух фраз: «Не потерплю!» и «Разорю!». Они не знали, что и думать, до тех пор, пока не открылась тайна Брудастого: его голова совсем пустая. Письмоводитель случайно увидел ужасную вещь: туловище градоначальника по обыкновению сидело за столом, а вот голова отдельно лежала на столе. И в ней не было ничего вообще. Горожане не знали, что теперь им делать. Они вспомнили о Байбакове - мастере часовых и органных дел, который совсем недавно приходил к Брудастому. Расспросив Байбакова, глуповцы выяснили, что голова градоначальника была оснащена музыкальным органчиком, который исполнял только две пьески: «Не потерплю!» и «Разорю!». Органчик вышел из строя, отсырев в дороге. Мастеру самостоятельно починить его не удалось, поэтому он заказал в Санкт-Петербурге новую голову, однако заказ что-то задерживался.

Наступило безвластие, финал которому положило неожиданное явление одновременных двух абсолютно одинаковых правителей-самозванцев. Они увидели друг друга, «смерили друг друга глазами», а наблюдавшие эту сцену жители молча медленно разошлись. Прибывший из губернии рассыльный забрал с собой обоих «градоначальников», а в Глупове началась анархия, которая длилась целую неделю.

История одного города (текст по главам полностью)

Органчик

В августе 1762 года в городе Глупове происходило необычное движение по случаю прибытия нового градоначальника, Дементия Варламовича Брудастого. Жители ликовали; еще не видав в глаза вновь назначенного правителя, они уже рассказывали об нем анекдоты и называли его «красавчиком» и «умницей». Поздравляли друг друга с радостью, целовались, проливали слезы, заходили в кабаки, снова выходили из них, и опять заходили. В порыве восторга вспомнились и старинные глуповские вольности. Лучшие граждане собрались перед соборной колокольней и, образовав всенародное вече, потрясали воздух восклицаниями: батюшка-то наш! красавчик-то наш! умница-то наш!

Явились даже опасные мечтатели. Руководимые не столько разумом, сколько движениями благодарного сердца, они утверждали, что при новом градоначальнике процветет торговля, и что, под наблюдением квартальных надзирателей*, возникнут науки и искусства. Не удержались и от сравнений. Вспомнили только что выехавшего из города старого градоначальника, и находили, что хотя он тоже был красавчик и умница, но что, за всем тем, новому правителю уже по тому одному должно быть отдано преимущество, что он новый. Одним словом, при этом случае, как и при других подобных, вполне выразились: и обычная глуповская восторженность, и обычное глуповское легкомыслие.

Между тем новый градоначальник оказался молчалив и угрюм. Он прискакал в Глупов, как говорится, во все лопатки (время было такое, что нельзя было терять ни одной минуты), и едва вломился в пределы городского выгона, как тут же, на самой границе, пересек уйму ямщиков. Но даже и это обстоятельство не охладило восторгов обывателей, потому что умы еще были полны воспоминаниями о недавних победах над турками, и все надеялись, что новый градоначальник во второй раз возьмет приступом крепость Хотин*.

Скоро, однако ж, обыватели убедились, что ликования и надежды их были, по малой мере, преждевременны и преувеличенны. Произошел обычный прием, и тут в первый раз в жизни пришлось глуповцам на деле изведать, каким горьким испытаниям может быть подвергнуто самое упорное начальстволюбие. Все на этом приеме совершилось как-то загадочно. Градоначальник безмолвно обошел ряды чиновных архистратигов, сверкнул глазами, произнес: «Не потерплю!» - и скрылся в кабинет. Чиновники остолбенели; за ними остолбенели и обыватели.

Несмотря на непреоборимую твердость, глуповцы - народ изнеженный и до крайности набалованный. Они любят, чтоб у начальника на лице играла приветливая улыбка, чтобы из уст его, по временам, исходили любезные прибаутки, и недоумевают, когда уста эти только фыркают или издают загадочные звуки. Начальник может совершать всякие мероприятия, он может даже никаких мероприятий не совершать, но ежели он не будет при этом калякать, то имя его никогда не сделается популярным. Бывали градоначальники истинно мудрые, такие, которые не чужды были даже мысли о заведении в Глупове академии (таков, например, штатский советник Двоекуров, значащийся по «описи» под № 9), но так как они не обзывали глуповцев ни «братцами», ни «робятами», то имена их остались в забвении. Напротив того, бывали другие, хотя и не то чтобы очень глупые - таких не бывало, - а такие, которые делали дела средние, то есть секли и взыскивали недоимки, но так как они при этом всегда приговаривали что-нибудь любезное, то имена их не только были занесены на скрижали, но даже послужили предметом самых разнообразных устных легенд.

Так было и в настоящем случае. Как ни воспламенились сердца обывателей по случаю приезда нового начальника, но прием его значительно расхолодил их.

Что ж это такое! - фыркнул - и затылок показал! нешто мы затылков не видали! а ты по душе с нами поговори! ты лаской-то, лаской-то пронимай! ты пригрозить-то пригрози, да потом и помилуй! - Так говорили глуповцы, и со слезами припоминали, какие бывали у них прежде начальники, всё приветливые, да добрые, да красавчики - и все-то в мундирах! Вспомнили даже беглого грека Ламврокакиса (по «описи» под № 5), вспомнили, как приехал в 1756 году бригадир Баклан (по «описи» под № 6), и каким молодцом он на первом же приеме выказал себя перед обывателями.

Натиск, - сказал он, - и притом быстрота, снисходительность, и притом строгость. И притом благоразумная твердость. Вот, милостивые государи, та цель или, точнее сказать, те пять целей, которых я, с божьею помощью, надеюсь достигнуть при посредстве некоторых административных мероприятий, составляющих сущность или, лучше сказать, ядро обдуманного мною плана кампании!

И как он потом, ловко повернувшись на одном каблуке, обратился к городскому голове и присовокупил:

А по праздникам будем есть у вас пироги!

Так вот, сударь, как настоящие-то начальники принимали! - вздыхали глуповцы, - а этот что! фыркнул какую-то нелепицу, да и был таков!

Увы! последующие события не только оправдали общественное мнение обывателей, но даже превзошли самые смелые их опасения. Новый градоначальник заперся в своем кабинете, не ел, не пил и все что-то скреб пером. По временам он выбегал в зал, кидал письмоводителю кипу исписанных листков, произносил: «Не потерплю!» - и вновь скрывался в кабинете. Неслыханная деятельность вдруг закипела во всех концах города; частные пристава поскакали; квартальные поскакали; заседатели поскакали; будочники* позабыли, что значит путем поесть, и с тех пор приобрели пагубную привычку хватать куски на лету. Хватают и ловят, секут и порют, описывают и продают… А градоначальник все сидит, и выскребает всё новые и новые понуждения… Гул и треск проносятся из одного конца города в другой, и над всем этим гвалтом, над всей этой сумятицей, словно крик хищной птицы, царит зловещее: «Не потерплю!»

Глуповцы ужаснулись. Припомнили генеральное сечение ямщиков, и вдруг всех озарила мысль: а ну, как он этаким манером целый город выпорет!* Потом стали соображать, какой смысл следует придавать слову «не потерплю!» - наконец, прибегли к истории Глупова, стали отыскивать в ней примеры спасительной градоначальнической строгости, нашли разнообразие изумительное, но ни до чего подходящего все-таки не доискались.

И хоть бы он делом сказывал, по скольку с души ему надобно! - беседовали между собой смущенные обыватели, - а то цыркает, да и на̀-поди!

Глупов, беспечный, добродушно-веселый Глупов, приуныл. Нет более оживленных сходок за воротами домов, умолкло щелканье подсолнухов, нет игры в бабки! Улицы запустели, на площадях показались хищные звери. Люди только по нужде оставляли дома свои и, на мгновение показавши испуганные и изнуренные лица, тотчас же хоронились. Нечто подобное было, по словам старожилов, во времена тушинского царика*, да еще при Бироне, когда гулящая девка, Танька Корявая, чуть-чуть не подвела всего города под экзекуцию. Но даже и тогда было лучше; по крайней мере, тогда хоть что-нибудь понимали, а теперь чувствовали только страх, зловещий и безотчетный страх.

В особенности тяжело было смотреть на город поздним вечером. В это время Глупов, и без того мало оживленный, окончательно замирал. На улице царили голодные псы, но и те не лаяли, а в величайшем порядке предавались изнеженности и распущенности нравов; густой мрак окутывал улицы и дома, и только в одной из комнат градоначальнической квартиры мерцал, далеко за полночь, зловещий свет. Проснувшийся обыватель мог видеть, как градоначальник сидит, согнувшись, за письменным столом, и все что-то скребет пером… И вдруг подойдет к окну, крикнет «не потерплю!» - и опять садится за стол, и опять скребет…

Начали ходить безобразные слухи. Говорили, что новый градоначальник совсем даже не градоначальник, а оборотень, присланный в Глупов по легкомыслию; что он по ночам, в виде ненасытного упыря, парит над городом и сосет у сонных обывателей кровь. Разумеется, все это повествовалось и передавалось друг другу шепотом; хотя же и находились смельчаки, которые предлагали поголовно пасть на колена и просить прощенья, но и тех взяло раздумье. А что, если это так именно и надо? что, ежели признано необходимым, чтобы в Глупове, грех его ради, был именно такой, а не иной градоначальник? Соображения эти показались до того резонными, что храбрецы не только отреклись от своих предложений, но тут же начали попрекать друг друга в смутьянстве и подстрекательстве.

И вдруг всем сделалось известным, что градоначальника секретно посещает часовых и органных дел мастер Байбаков. Достоверные свидетели сказывали, что однажды, в третьем часу ночи, видели, как Байбаков, весь бледный и испуганный, вышел из квартиры градоначальника и бережно нес что-то обернутое в салфетке. И что всего замечательнее, в эту достопамятную ночь никто из обывателей не только не был разбужен криком «не потерплю!», но и сам градоначальник, по-видимому, прекратил на время критический анализ недоимочных реестров* и погрузился в сон.

Возник вопрос: какую надобность мог иметь градоначальник в Байбакове, который, кроме того что пил без просыпа, был еще и явный прелюбодей?

Начались подвохи и подсылы с целью выведать тайну, но Байбаков оставался нем как рыба, и на все увещания ограничивался тем, что трясся всем телом. Пробовали споить его, но он, не отказываясь от водки, только потел, а секрета не выдавал. Находившиеся у него в ученье мальчики могли сообщить одно: что действительно приходил однажды ночью полицейский солдат, взял хозяина, который через час возвратился с узелком, заперся в мастерской и с тех пор затосковал.

Более ничего узнать не могли. Между тем таинственные свидания градоначальника с Байбаковым участились. С течением времени Байбаков не только перестал тосковать, но даже до того осмелился, что самому градскому голове посулил отдать его без зачета в солдаты*, если он каждый день не будет выдавать ему на шкалик. Он сшил себе новую пару платья и хвастался, что на днях откроет в Глупове такой магазин, что самому Винтергальтеру в нос бросится.

Среди всех этих толков и пересудов, вдруг как с неба упала повестка, приглашавшая именитейших представителей глуповской интеллигенции, в такой-то день и час, прибыть к градоначальнику для внушения. Именитые смутились, но стали готовиться.

То был прекрасный весенний день. Природа ликовала; воробьи чирикали; собаки радостно взвизгивали и виляли хвостами. Обыватели, держа под мышками кульки, теснились на дворе градоначальнической квартиры и с трепетом ожидали страшного судбища. Наконец ожидаемая минута настала.

Он вышел, и на лице его в первый раз увидели глуповцы ту приветливую улыбку, о которой они тосковали. Казалось, благотворные лучи солнца подействовали и на него (по крайней мере, многие обыватели потом уверяли, что собственными глазами видели, как у него тряслись фалдочки). Он по очереди обошел всех обывателей, и хотя молча, но благосклонно принял от них все, что следует. Окончивши с этим делом, он несколько отступил к крыльцу и раскрыл рот… И вдруг что-то внутри у него зашипело и зажужжало, и чем более длилось это таинственное шипение, тем сильнее и сильнее вертелись и сверкали его глаза. «П…п…плю!» наконец вырвалось у него из уст… С этим звуком он в последний раз сверкнул глазами и опрометью бросился в открытую дверь своей квартиры.

Читая в «Летописце» описание происшествия столь неслыханного, мы, свидетели и участники иных времен и иных событий, конечно, имеем полную возможность отнестись к нему хладнокровно. Но перенесемся мыслью за сто лет тому назад, поставим себя на место достославных наших предков, и мы легко поймем тот ужас, который долженствовал обуять их при виде этих вращающихся глаз и этого раскрытого рта, из которого ничего не выходило, кроме шипения и какого-то бессмысленного звука, непохожего даже на бой часов. Но в том-то именно и заключалась доброкачественность наших предков, что, как ни потрясло их описанное выше зрелище, они не увлеклись ни модными в то время революционными идеями*, ни соблазнами, представляемыми анархией, но остались верными начальстволюбию, и только слегка позволили себе пособолезновать и попенять на своего более чем странного градоначальника.

И откуда к нам экой прохвост выискался! - говорили обыватели, изумленно вопрошая друг друга и не придавая слову «прохвост» никакого особенного значения.

Смотри, братцы! как бы нам тово… отвечать бы за него, за прохвоста, не пришлось! - присовокупляли другие.

И за всем тем спокойно разошлись по домам и предались обычным своим занятиям.

И остался бы наш Брудастый на многие годы пастырем вертограда сего, и радовал бы сердца начальников своею распорядительностью, и не ощутили бы обыватели в своем существовании ничего необычайного, если бы обстоятельство совершенно случайное (простая оплошность) не прекратило его деятельности в самом ее разгаре.

Немного спустя после описанного выше приема письмоводитель градоначальника, вошедши утром с докладом в его кабинет, увидел такое зрелище: градоначальниково тело, облеченное в вицмундир, сидело за письменным столом, а перед ним, на кипе недоимочных реестров, лежала, в виде щегольского пресс-папье, совершенно пустая градоначальникова голова… Письмоводитель выбежал в таком смятении, что зубы его стучали.

Побежали за помощником градоначальника и за старшим квартальным. Первый прежде всего напустился на последнего, обвинил его в нерадивости, в потворстве наглому насилию, но квартальный оправдался. Он не без основания утверждал, что голова могла быть опорожнена не иначе как с согласия самого же градоначальника, и что в деле этом принимал участие человек, несомненно принадлежащий к ремесленному цеху, так как на столе, в числе вещественных доказательств, оказались: долото, буравчик и английская пилка. Призвали на совет главного городового врача и предложили ему три вопроса: 1) могла ли градоначальникова голова отделиться от градоначальникова туловища без кровоизлияния? 2) возможно ли допустить предположение, что градоначальник снял с плеч и опорожнил сам свою собственную голову? и 3) возможно ли предположить, чтобы градоначальническая голова, однажды упраздненная, могла впоследствии нарасти вновь с помощью какого-либо неизвестного процесса? Эскулап задумался, пробормотал что-то о каком-то «градоначальническом веществе», якобы источающемся из градоначальнического тела, но потом, видя сам, что зарапортовался, от прямого разрешения вопросов уклонился, отзываясь тем, что тайна построения градоначальнического организма наукой достаточно еще не обследована.

Выслушав такой уклончивый ответ, помощник градоначальника стал в тупик. Ему предстояло одно из двух: или немедленно рапортовать о случившемся по начальству и между тем начать под рукой следствие, или же некоторое время молчать и выжидать, что будет. Ввиду таких затруднений он избрал средний путь, то есть приступил к дознанию, и в то же время всем и каждому наказал хранить по этому предмету глубочайшую тайну, дабы не волновать народ и не поселить в нем несбыточных мечтаний.

Но как ни строго хранили будочники вверенную им тайну, неслыханная весть об упразднении градоначальниковой головы в несколько минут облетела весь город. Из обывателей многие плакали, потому что почувствовали себя сиротами, и сверх того боялись подпасть под ответственность за то, что повиновались такому градоначальнику, у которого на плечах, вместо головы, была пустая посудина. Напротив, другие хотя тоже плакали, но утверждали, что за повиновение их ожидает не кара, а похвала*.

В клубе, вечером, все наличные члены были в сборе. Волновались, толковали, припоминали разные обстоятельства и находили факты свойства довольно подозрительного. Так, например, заседатель Толковников рассказал, что однажды он вошел врасплох в градоначальнический кабинет по весьма нужному делу и застал градоначальника играющим своею собственною головою, которую он, впрочем, тотчас же поспешил пристроить к надлежащему месту. Тогда он не обратил на этот факт надлежащего внимания, и даже счел его игрою воображения, но теперь ясно, что градоначальник, в видах собственного облегчения, по временам снимал с себя голову и вместо нее надевал ермолку, точно так как соборный протоиерей, находясь в домашнем кругу, снимает с себя камилавку и надевает колпак. Другой заседатель, Младенцев, вспомнил, что однажды, идя мимо мастерской часовщика Байбакова, он увидал в одном из ее окон градоначальникову голову, окруженную слесарным и столярным инструментом. Но Младенцеву не дали докончить, потому что, при первом упоминовении о Байбакове, всем пришло на память его странное поведение и таинственные ночные походы его в квартиру градоначальника…

Тем не менее из всех этих рассказов никакого ясного результата не выходило. Публика начала даже склоняться в пользу того мнения, что вся эта история есть не что иное, как выдумка праздных людей, но потом, припомнив лондонских агитаторов* и переходя от одного силлогизма к другому, заключила, что измена свила себе гнездо в самом Глупове. Тогда все члены заволновались, зашумели и, пригласив смотрителя народного училища, предложили ему вопрос: бывали ли в истории примеры, чтобы люди распоряжались, вели войны и заключали трактаты, имея на плечах порожний сосуд? Смотритель подумал с минуту и отвечал, что в истории многое покрыто мраком; но что был, однако же, некто Карл Простодушный, который имел на плечах хотя и не порожний, но все равно как бы порожний сосуд, а войны вел и трактаты заключал.

Покуда шли эти толки, помощник градоначальника не дремал. Он тоже вспомнил о Байбакове и немедленно потянул его к ответу. Некоторое время Байбаков запирался и ничего, кроме «знать не знаю, ведать не ведаю», не отвечал, но когда ему предъявили найденные на столе вещественные доказательства и, сверх того, пообещали полтинник на водку, то вразумился и, будучи грамотным, дал следующее показание:

«Василием зовут меня, Ивановым сыном, по прозванию Байбаковым. Глуповский цеховой; у исповеди и святого причастия не бываю, ибо принадлежу к секте фармазонов, и есмь оной секты лжеиерей. Судился за сожитие вне брака с слободской женкой Матренкой, и признан по суду явным прелюбодеем, в каковом звании и поныне состою. В прошлом году, зимой, - не помню, какого числа и месяца, - быв разбужен в ночи, отправился я, в сопровождении полицейского десятского, к градоначальнику нашему, Дементию Варламовичу, и, пришед, застал его сидящим и головою то в ту, то в другую сторону мерно помава̀ющим. Обеспамятев от страха и притом будучи отягощен спиртными напитками, стоял я безмолвен у порога, как вдруг господин градоначальник поманили меня рукою к себе и подали мне бумажку. На бумажке я прочитал: «Не удивляйся, но попорченное исправь». После того господин градоначальник сняли с себя собственную голову и подали ее мне. Рассмотрев ближе лежащий предо мной ящик, я нашел, что он заключает в одном углу небольшой органчик, могущий исполнять некоторые нетрудные музыкальные пьесы. Пьес этих было две: «разорю!» и «не потерплю!». Но так как в дороге голова несколько отсырела, то на валике некоторые колки расшатались, а другие и совсем повыпали. От этого самого господин градоначальник не могли говорить внятно, или же говорили с пропуском букв и слогов. Заметив в себе желание исправить эту погрешность и получив на то согласие господина градоначальника, я с должным рачением завернул голову в салфетку и отправился домой. Но здесь я увидел, что напрасно понадеялся на свое усердие, ибо как ни старался я выпавшие колки утвердить, но столь мало успел в своем предприятии, что при малейшей неосторожности или простуде колки вновь вываливались, и в последнее время господин градоначальник могли произнести только: п-плю! В сей крайности, вознамерились они сгоряча меня на всю жизнь несчастным сделать, но я тот удар отклонил, предложивши господину градоначальнику обратиться за помощью в Санкт-Петербург, к часовых и органных дел мастеру Винтергальтеру, что и было ими выполнено в точности. С тех пор прошло уже довольно времени, в продолжение коего я ежедневно рассматривал градоначальникову голову и вычищал из нее сор, в каковом занятии пребывал и в то утро, когда ваше высокоблагородие, по оплошности моей, законфисковали принадлежащий мне инструмент. Но почему заказанная у господина Винтергальтера новая голова до сих пор не прибывает, о том неизвестен. Полагаю, впрочем, что за разлитием рек, по весеннему нынешнему времени, голова сия и ныне находится где-либо в бездействии. На спрашивание же вашего высокоблагородия о том, во-первых, могу ли я, в случае присылки новой головы, оную утвердить, и, во-вторых, будет ли та утвержденная голова исправно действовать? ответствовать сим честь имею: утвердить могу и действовать оная будет, но настоящих мыслей иметь не может. К сему показанию явный прелюбодей Василий Иванов Байбаков руку приложил».

Выслушав показание Байбакова, помощник градоначальника сообразил, что ежели однажды допущено, чтобы в Глупове был городничий, имеющий вместо головы простую укладку, то, стало быть, это так и следует. Поэтому он решился выжидать, но в то же время послал к Винтергальтеру понудительную телеграмму* и, заперев градоначальниково тело на ключ, устремил всю свою деятельность на успокоение общественного мнения.

Но все ухищрения оказались уже тщетными. Прошло после того и еще два дня; пришла, наконец, и давно ожидаемая петербургская почта; но никакой головы не привезла.

Началась анархия, то есть безначалие. Присутственные места запустели; недоимок накопилось такое множество, что местный казначей, заглянув в казенный ящик, разинул рот, да так на всю жизнь с разинутым ртом и остался; квартальные отбились от рук и нагло бездействовали; официальные дни исчезли*. Мало того, начались убийства, и на самом городском выгоне поднято было туловище неизвестного человека, в котором, по фалдочкам хотя и признали лейб-кампанца, но ни капитан-исправник, ни прочие члены временного отделения, как ни бились, не могли отыскать отделенной от туловища головы.

В восемь часов вечера помощник градоначальника получил по телеграфу известие, что голова давным-давно послана. Помощник градоначальника оторопел окончательно.

Проходит и еще день, а градоначальниково тело все сидит в кабинете и даже начинает портиться. Начальстволюбие, временно потрясенное странным поведением Брудастого, робкими, но твердыми шагами выступает вперед. Лучшие люди едут процессией к помощнику градоначальника и настоятельно требуют, чтобы он распорядился. Помощник градоначальника, видя, что недоимки накопляются, пьянство развивается, правда в судах упраздняется, а резолюции не утверждаются, обратился к содействию штаб-офицера*. Сей последний, как человек обязательный, телеграфировал о происшедшем случае по начальству, и по телеграфу же получил известие, что он, за нелепое донесение, уволен от службы.

Услыхав об этом, помощник градоначальника пришел в управление и заплакал. Пришли заседатели - и тоже заплакали; явился стряпчий, но и тот от слез не мог говорить.

Между тем Винтергальтер говорил правду, и голова действительно была изготовлена и выслана своевременно. Но он поступил опрометчиво, поручив доставку ее на почтовых мальчику, совершенно несведущему в органном деле. Вместо того чтоб держать посылку бережно на весу, неопытный посланец кинул ее на дно телеги, а сам задремал. В этом положении он проскакал несколько станций, как вдруг почувствовал, что кто-то укусил его за икру. Застигнутый болью врасплох, он с поспешностью развязал рогожный кулек, в котором завернута была загадочная кладь, и странное зрелище вдруг представилось глазам его. Голова разевала рот и поводила глазами; мало того: она громко и совершенно отчетливо произнесла: «Разорю!»

Мальчишка просто обезумел от ужаса. Первым его движением было выбросить говорящую кладь на дорогу; вторым - незаметным образом спуститься из телеги и скрыться в кусты.

Может быть, тем бы и кончилось это странное происшествие, что голова, пролежав некоторое время на дороге, была бы со временем раздавлена экипажами проезжающих и, наконец, вывезена на поле в виде удобрения, если бы дело не усложнилось вмешательством элемента до такой степени фантастического, что сами глуповцы - и те стали в тупик. Но не будем упреждать событий и посмотрим, что делается в Глупове.

Глупов закипал. Не видя несколько дней сряду градоначальника, граждане волновались и, нимало не стесняясь, обвиняли помощника градоначальника и старшего квартального в растрате казенного имущества. По городу безнаказанно бродили юродивые и блаженные и предсказывали народу всякие бедствия. Какой-то Мишка Возгрявый уверял, что он имел ночью сонное видение, в котором явился к нему муж грозен и облаком пресветлым одеян.

Наконец глуповцы не вытерпели; предводительствуемые излюбленным гражданином Пузановым*, они выстроились в карѐ перед присутственными местами и требовали к народному суду помощника градоначальника, грозя в противном случае разнести и его самого, и его дом.

Противообщественные элементы всплывали наверх с ужасающею быстротой. Поговаривали о самозванцах, о каком-то Степке, который, предводительствуя вольницей, не далее как вчера, в виду всех, свел двух купеческих жен.

Куда ты девал нашего батюшку? - завопило разозленное до неистовства сонмище, когда помощник градоначальника предстал перед ним.

Атаманы-молодцы! где же я вам его возьму, коли он на ключ заперт! - уговаривал толпу объятый трепетом чиновник, вызванный событиями из административного оцепенения. В то же время он секретно мигнул Байбакову, который, увидев этот знак, немедленно скрылся.

Но волнение не унималось.

Врешь, переметная сума! - отвечала толпа, - вы нарочно с квартальным стакнулись, чтоб батюшку нашего от себя избыть!

И бог знает, чем разрешилось бы всеобщее смятение, если бы в эту минуту не послышался звон колокольчика и вслед за тем не подъехала к бунтующим телега, в которой сидел капитан-исправник, а с ним рядом… исчезнувший градоначальник!

На нем был надет лейб-кампанский мундир; голова его была сильно перепачкана грязью и в нескольких места побита. Несмотря на это, он ловко выскочил с телеги и сверкнул на толпу глазами.

Разорю! - загремел он таким оглушительным голосом, что все мгновенно притихли.

Волнение было подавлено сразу; в этой, недавно столь грозно гудевшей, толпе водворилась такая тишина, что можно было расслышать, как жужжал комар, прилетевший из соседнего болота подивиться на «сие нелепое и смеха достойное глуповское смятение».

Зачинщики вперед! - скомандовал градоначальник, все более возвышая голос.

Начали выбирать зачинщиков из числа неплательщиков податей, и уже набрали человек с десяток, как новое и совершенно диковинное обстоятельство дало делу совсем другой оборот.

В то время как глуповцы с тоскою перешептывались, припоминая, на ком из них более накопилось недоимки, к сборищу незаметно подъехали столь известные обывателям градоначальнические дрожки. Не успели обыватели оглянуться, как из экипажа выскочил Байбаков, а следом за ним в виду всей толпы очутился точь-в-точь такой же градоначальник, как и тот, который, за минуту перед тем, был привезен в телеге исправником! Глуповцы так и остолбенели.

Голова у этого другого градоначальника была совершенно новая и притом покрытая лаком. Некоторым прозорливым гражданам показалось странным, что большое родимое пятно, бывшее несколько дней тому назад на правой щеке градоначальника, теперь очутилось на левой.

Самозванцы встретились и смерили друг друга глазами. Толпа медленно и в молчании разошлась

Вы читали краткое содержание (главы) и полный текст произведения: История одного города: Салтыкова-Щедрина М Е (Михаила Евграфовича).
Всё произведение полностью и краткие содержания (по главам) вы можете читать, по содержанию справа.

Классика литературы (сатиры) из коллекции произведений для чтения (рассказы, повести) лучших, известных писателей сатириков: Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. .................

ИСТОРИЯ ОДНОГО ГОРОДА

По подлинным документам издал М. Е. Салтыков (Щедрин)

Давно уже имел я намерение написать историю какого-нибудь города (или края) в данный период времени, но разные обстоятельства мешали этому предприятию. Преимущественно же препятствовал недостаток в материале, сколько-нибудь достоверном и правдоподобном. Ныне, роясь в глуповском городском архиве, я случайно напал на довольно объемистую связку тетрадей, носящих общее название «Глуповского Летописца», и, рассмотрев их, нашел, что они могут служить немаловажным подспорьем в деле осуществления моего намерения. Содержание «Летописца» довольно однообразно; оно почти исключительно исчерпывается биографиями градоначальников, в течение почти целого столетия владевших судьбами города Глупова, и описанием замечательнейших их действий, как-то: скорой езды на почтовых, энергического взыскания недоимок, походов против обывателей, устройства и расстройства мостовых, обложения данями откупщиков и т. д. Тем не менее даже и по этим скудным фактам оказывается возможным уловить физиономию города и уследить, как в его истории отражались разнообразные перемены, одновременно происходившие в высших сферах. Так, например, градоначальники времен Бирона отличаются безрассудством, градоначальники времен Потемкина – распорядительностью, а градоначальники времен Разумовского – неизвестным происхождением и рыцарскою отвагою. Все они секут обывателей, но первые секут абсолютно, вторые объясняют причины своей распорядительности требованиями цивилизации, третьи желают, чтоб обыватели во всем положились на их отвагу. Такое разнообразие мероприятий, конечно, не могло не воздействовать и на самый внутренний склад обывательской жизни; в первом случае обыватели трепетали бессознательно, во втором – трепетали с сознанием собственной пользы, в третьем – возвышались до трепета, исполненного доверия. Даже энергическая езда на почтовых – и та неизбежно должна была оказывать известную долю влияния, укрепляя обывательский дух примерами лошадиной бодрости и нестомчивости.

Летопись ведена преемственно четырьмя городовыми архивариусами и обнимает период времени с 1731 по 1825 год. В этом году, по-видимому, даже для архивариусов литературная деятельность перестала быть доступною. Внешность «Летописца» имеет вид самый настоящий, то есть такой, который не позволяет ни на минуту усомниться в его подлинности; листы его так же желты и испещрены каракулями, так же изъедены мышами и загажены мухами, как и листы любого памятника погодинского древлехранилища. Так и чувствуется, как сидел над ними какой-нибудь архивный Пимен, освещая свой труд трепетно горящею сальною свечкой и всячески защищая его от неминуемой любознательности гг. Шубинского, Мордовцева и Мельникова. Летописи предшествует особый свод, или «опись», составленная, очевидно, последним летописцем; кроме того, в виде оправдательных документов, к ней приложено несколько детских тетрадок, заключающих в себе оригинальные упражнения на различные темы административно-теоретического содержания. Таковы, например, рассуждения: «об административном всех градоначальников единомыслии», «о благовидной градоначальников наружности», «о спасительности усмирений (с картинками)», «мысли при взыскании недоимок», «превратное течение времени» и, наконец, довольно объемистая диссертация «о строгости». Утвердительно можно сказать, что упражнения эти обязаны своим происхождением перу различных градоначальников (многие из них даже подписаны) и имеют то драгоценное свойство, что, во-первых, дают совершенно верное понятие о современном положении русской орфографии и, во-вторых, живописуют своих авторов гораздо полнее, доказательнее и образнее, нежели даже рассказы «Летописца».

Что касается до внутреннего содержания «Летописца», то оно по преимуществу фантастическое и по местам даже почти невероятное в наше просвещенное время. Таков, например, совершенно ни с чем не сообразный рассказ о градоначальнике с музыкой. В одном месте «Летописец» рассказывает, как градоначальник летал по воздуху, в другом – как другой градоначальник, у которого ноги были обращены ступнями назад, едва не сбежал из пределов градоначальства. Издатель не счел, однако ж, себя вправе утаить эти подробности; напротив того, он думает, что возможность подобных фактов в прошедшем еще с большею ясностью укажет читателю на ту бездну, которая отделяет нас от него. Сверх того, издателем руководила и та мысль, что фантастичность рассказов нимало не устраняет их административно-воспитательного значения и что опрометчивая самонадеянность летающего градоначальника может даже и теперь послужить спасительным предостережением для тех из современных администраторов, которые не желают быть преждевременно уволенными от должности.

Во всяком случае, в видах предотвращения злонамеренных толкований, издатель считает долгом оговориться, что весь его труд в настоящем случае заключается только в том, что он исправил тяжелый и устарелый слог «Летописца» и имел надлежащий надзор за орфографией, нимало не касаясь самого содержания летописи. С первой минуты до последней издателя не покидал грозный образ Михаила Петровича Погодина, и это одно уже может служить ручательством, с каким почтительным трепетом он относился к своей задаче.

Обращение к читателю от последнего архивариуса-летописца

Ежели древним еллинам и римлянам дозволено было слагать хвалу своим безбожным начальникам и предавать потомству мерзкие их деяния для назидания, ужели же мы, христиане, от Византии свет получившие, окажемся в сем случае менее достойными и благодарными? Ужели во всякой стране найдутся и Нероны преславные, и Калигулы, доблестью сияющие, и только у себя мы таковых не обрящем? Смешно и нелепо даже помыслить таковую нескладицу, а не то чтобы оную вслух проповедовать, как делают некоторые вольнолюбцы, которые потому свои мысли вольными полагают, что они у них в голове, словно мухи без пристанища, там и сям вольно летают.

Не только страна, но и град всякий, и даже всякая малая весь, – и та своих доблестью сияющих и от начальства поставленных Ахиллов имеет и не иметь не может. Взгляни на первую лужу – и в ней найдешь гада, который иройством своим всех прочих гадов превосходит и затемняет. Взгляни на древо – и там усмотришь некоторый сук больший и против других крепчайший, а следственно, и доблестнейший. Взгляни, наконец, на собственную свою персону – и там прежде всего встретишь главу, а потом уже не оставишь без приметы брюхо и прочие части. Что же, по-твоему, доблестнее: глава ли твоя, хотя и легкою начинкою начиненная, но и за всем тем горе устремляющаяся, или же стремящееся до́ лу брюхо, на то только и пригодное, чтобы изготовлять… О, подлинно же легкодумное твое вольнодумство!

Таковы-то были мысли, которые побудили меня, смиренного городового архивариуса (получающего в месяц два рубля содержания, но и за всем тем славословящего), ку́пно с троими моими предшественниками, неумытными устами воспеть хвалу славных оных Неронов, кои не безбожием и лживою еллинскою мудростью, но твердостью и начальственным дерзновением преславный наш град Глупов преестественно украсили. Не имея дара стихослагательного, мы не решились прибегнуть к бряцанию и, положась на волю божию, стали излагать достойные деяния недостойным, но свойственным нам языком, избегая лишь подлых слов. Думаю, впрочем, что таковая дерзостная наша затея простится нам ввиду того особливого намерения, которое мы имели, приступая к ней.

«Глуповцы произошли от головотяпов, рядом с которыми проживали племена лукоедов, слепородов, вертячих бобов, рукосуев и прочих. Все они враждовали между собой.

Головотяпы пошли искать себе князя. Все отказывались от таких ни на что не способных подданных, наконец один согласился и прозвал их глуповцами. Исторические же времена в городе Глупове начались с того, как один из князей возопил: «Запорю!»

Автор приводит ироническую летопись градоначальников города. Так, например, под номером восемнадцатым значится « Дю-Шарло, Ангел Дорофеевич, французский выходец. Любил рядиться в женское платье и лакомился лягушками. По рассмотрении оказался девицею...» Наиболее примечательным градоначальникам посвящены отдельные главы.

Органчик
Этот градоначальник все время сидел в своем кабинете, что-то чиркал пером. Лишь время от времени он выскакивал из своего кабинета и говорил зловеще: «Не потерплю!» По ночам его посещал часовой мастер Байбаков. Оказалось, что в голове у начальника находится органчик, умеющий исполнять всего две пьесы: «Разорю!» и «Не потерплю!» Для починки испорченного органчика и вызывали мастера. Как ни ограничен был репертуар властителя, глуповцы боялись его и устраивали народные волнения, когда голова была отправлена в ремонт. В результате недоразумений с ремонтом в Глупове появились даже два одинаковых градоначальника: один с поврежденной головой, другой с новой, лакированной.

Сказание о шести градоначальницах
В Глупове началась анархия. В это время к правлению стремились исключительно женщины. Сражались за власть «злоехидная Ираида Палеологова», которая обокрала казну и бросалась в народ медными деньгами, и авантюристка Клемантинка де Бурбон, что «имела высокий рост, любила пить водку и ездила верхом по-мужски». Потом явилась третья претендентка - Амалия Штокфиш, которая волновала всех своими роскошными телесами. «Неустрашимая немка» велела выкатить солдатам «три бочки пенного», за что те ее весьма поддержали. Потом в борьбу вступила польская кандидатка - Анелька с мазанными прежде дегтем за распутство воротами. Потом в борьбу за власть ввязались Дунька Толстопятая и Матренка Ноздря. Они ведь не раз бывали в домах градоначальников - «для лакомства». В городе воцарилась полная анархия, разгул и ужас. Наконец после невообразимых происшествий (так, Дунька была насмерть изъедена клопами на клоповном заводе) воцарился вновь назначенный градоначальник и при нем супруга.

Голодный город. Соломенный город
Правление Фердыщенка (эту украинскую фамилию автор изменяет по падежам). Он был прост и ленив, хотя и порол граждан за провинности и заставлял продать последнюю корову «за недоимки». Хотел «словно клоп взползти на перину» к мужней жене Аленке. Аленка сопротивлялась, за что ее муж Митька был бит кнутом и отправлен на каторгу. Аленке же был подарен «драдедамовый платок». Поплакав, Аленка стала жить с Фердыщенкой.

В городе начало твориться неладное: то грозы, то засуха лишили пропитания и людей, и скотину. Во всем этом народ обвинил Аленку. Ее сбросили с колокольни. Для усмирения бунта была прислана «команда».

После Аленки Фердыщенко соблазнился «опчественной» девкой стрельчихой Домашкой. Из-за этого фантастическим образом начались пожары. Но стрельчиху народ вовсе не изничтожил, а просто с торжеством возвернул «в опчество». Для усмирения бунта была опять прислана «команда». Дважды «вразумляли» глуповцев, и это наполнило их ужасом.

Войны за просвещение
Василиск Бородавкин «внедрял просвещение» - учинял ложные пожарные тревоги, следил за тем, чтобы у каждого жителя был бодрый вид, сочинял бессмысленные трактаты. Мечтал воевать с Византией, внедрял при всеобщем ропоте горчицу, прованское масло и персидскую ромашку (против клопов). Прославился кроме этого тем, что вел войны при помощи оловянных солдатиков. Все это считал «просвещением». Когда же стали задерживать налоги, то войны «за просвещение» превратились в войны «против просвещения». И Бородавкин принялся разорять и палить слободу за слободой...

Эпоха увольнения от войн
В эту эпоху особенно прославился Феофилакт Беневоленский, который любил издавать законы. Законы эти были вполне бессмысленными. Главным в них было обеспечить взятки градоначальнику: «Всякий да печет по праздникам пироги, не возбраняя себе таковое печение и в будни... По вынутии из печи всякий да возьмет в руку нож и, вырезав из средины часть, да принесет оную в дар. Исполнивший сие да яст».

Градоначальник Прыщ имел привычку перед сном ставить вокруг своего ложа мышеловки, а то и отправляться спать на ледник. И самое странное: от него пахло трюфелями (редкие деликатесные съедобные грибы). В конце концов местный предводитель дворянства полил его уксусом и горчицей и... съел голову Прыща, которая оказалась фаршированной.

Поклонение мамоне и покаяние
Статский советник Эраст Андреевич Грустилов сочетал практичность и чувствительность. Он воровал из солдатского котла - и проливал слезы, глядя на вояк, евших затхлый хлеб. Был весьма женолюбив. Проявил себя как сочинитель любовных повестей. Мечтательность и «галантерейность» Грустилова были на руку глуповцам, склонным к тунеядству, - поэтому поля были не вспаханы и на них ничего не взошло. Зато костюмированные балы бывали чуть ли не ежедневно!

Потом Грустилов в компании с некой Пфейфершей стал заниматься оккультизмом, ходил по колдуньям и ведуньям и предавал свое тело бичеванию. Написал даже трактат «О восхищениях благочестивой души». «Буйства и пляски» в городе прекратились. Но реально ничего не изменилось, только «от бездействия весело-буйного перешли к бездействию мрачному».

Подтверждение покаяния. Заключение
И тут появился Угрюм-Бурчеев. «Он был ужасен». Этот градоначальник не признавал ничего, кроме «правильности построений». Он поражал своей «солдатски-невозмутимой уверенностью». Жизнь в Глупове это машиноподобное чудовище устроило наподобие военного лагеря. Таков был его «систематический бред». Все люди жили по одному режиму, одевались в специально предписанную одежду, по команде производили все работы. Казарма! «В этом фантастическом мире нет ни страстей, ни увлечений, ни привязанностей». Жители сами должны были снести обжитые дома и переселиться в одинаковые бараки. Был издан приказ о назначении шпионов - Угрюм-Бурчеев опасался, что кто-то воспротивится его казарменному режиму. Однако меры предосторожности не оправдали себя: неизвестно откуда приблизилось некое «оно», и градоначальник растаял в воздухе. На этом «история прекратила течение свое».