«Господин из Сан-Франциско. Читать онлайн книгу «Господин из Сан-Франциско Бунин мистер из сан франциско

margo000 написал(а) рецензию на книгу

Отрезвляющая вещь! Для кого-то - профилактическая, как мне видится.
Безликость, машиноподобность американского миллионера заставляет содрогнуться: стоп, а сам-то ты в себе еще сохраняешь человечность? не превратился ли и ты, подобно ГГ, в денежный мешок, лишенный духовных устремлений и интеллектуальной содержательности?
Некоторые психологи советуют время от времени задумываться над вопросом: "А кто к тебе придет на похороны?".
Жестко, конечно.
Примерно об этом же, причем не менее жестко, и рассказ Бунина.

Little_Dorrit написал(а) рецензию на книгу

Всё в этом небольшом рассказе символично. И год написания, и корабль на котором плыли персонажи – всё в единой идее. Как просто мечтать о чём-то и в один миг потерять. Забавно, как «Хризантема» Барка совместилась с рассказом Бунина в отношении денег, богатства. Деньги не принесут пользу, если не служат добру. И правильно, что у таких людей, как здесь, даже нет имён, только их место жительства.

Горько и смешно одновременно – такие истории никого не учат. Казалось бы, гибель «Титаника» должна была показать, как нелепо полагаться на деньги. Ни деньги, ни слава – ничто не избавит от смерти. Когда человек говорит «я король мира», нужно думать о том, как бы корона с головы не свалилась. Деньги приносят небольшую пользу, но кому они нужны, когда твои близкие страдают. Да, можно скупить всё, но так и не вернуть радость от жизни. Господин из Сан-Франциско умер так же нелепо, как и жил. Он принёс в мир деньги, но не вынес из него ничего. Смерть даже стала позором для его семьи. О да, в таком мире даже умирать нужно элегантно, а не с открытым ртом и газетой в руках. Необходимо, чтобы это было дома в кровати с кучей людей. Титаник потонул из-за самоуверенности людей, из-за их нежелания видеть очевидное. А когда человек спорит с судьбой, она начинает поворачиваться к нему спиной. Всё же есть определённые законы равновесия, невозможно брать и при этом, ничего не отдавать взамен. Поэтому, очень удачное название для корабля «Атлантида». Помните что это? Был такой остров, богатый, со знатными гражданами и в одну ночь он затонул, потопив за собой все сокровища. Так и этот корабль – плывёт, сверкает огнями, пока в один миг не потонет. Для кого-то, как для господина из Сан-Франциско, раньше, а для кого-то позже.

Плохим ли был наш герой? Отнюдь, обычный человек, таких как он миллионы. Единственное, что он был никчёмен. Он жил для себя, для своего удовольствия, а умерев, о нём никто и не вспомнил. А что же его деньги, разве они не позволили ему задержаться на вершине славы? Есть два вида богатства. Первый – когда человек добыл его своим бизнесом. Оно как пришло, никто не знал, и как уходит тоже. Второе – если человек знаменит, талантлив и своими достижениями, он принёс славу, а так… Уж точно, господин из Сан-Франциско не из таких. Жаль его? Нет. С его смертью семья не покрыла голову пеплом, с его смертью мир не перестал жить, и планета не перестала вращаться.
Вывод тут лишь один – стремиться к семейному счастью, любить близких, делать то, что запомниться. А деньги? Деньги они не вечны.

fish_out_of_water написал(а) рецензию на книгу

«…была изящная влюбленная пара, за которой все с любопытством следили и которая не скрывала своего счастья; он танцевал только с ней, и все выходило у них так тонко, очаровательно, что только один командир знал, что эта пара нанята Ллойдом играть в любовь за хорошие деньги и уже давно плавает то на одном, то на другом корабле» ©

Я не случайно хотела бы начать свою рецензию именно этим отрывком из рассказа, ибо считаю, что этот момент очень символичен и плавно пересекается с историей господина из Сан-Франциско. Так же, как и любовная пара на корабле никогда не сможет познать настоящей искренней любви, так же и он не познает счастья.

Люди будут зависеть от денег, пока не поймут их истинного значения. Господин из Сан-Франциско – всего лишь еще одна их жертва. Он умер задолго до физической смерти – сначала была смерть духовная. Все свои 58 лет его целью были деньги, а кроме них он ничего и не видел. Он не стремился ни к духовному обогащению, ни к уединению с природой – он просто пытался быть наравне с другими. Описание всей его жизни помещается на половине страницы, т.е. мы видим, что никаких ярких моментов в жизни у него не было, и как только он собрался в отпуск (причем, распланированный до мелочей), тем самым резко поменял обстановку своей жизни.
Господин из Сан-Франциско покупает дорогие сигары, заказывает лучшие номера в отелях, однако он это делает только потому, что это престижно. Даже в театр он ходит только потому, что туда ходят все – но получает ли он удовольствие от этого? Ни в коем случае. Увы, счастье не купишь – золотая аксиома.
Однако когда главный протагонист погибает, мы видим, что только природа, от которой он при жизни заслонялся, скорбит о его смерти (синие звезды глядели на него с неба, сверчок с грустной беззаботностью запел на стене…). Для остальных же он превратился в простое бездоходное тело, которое не жалко оставить разлагаться в самом темном сыром трюму.
Неудивительно, что у господина из С-Ф не было имени – это указывает на его отсутствие индивидуальности.
А сколько вообще людей в мире деньги превратили в пустых инкубаторов доходов? К сожалению, немало.

P.S.: Благодарю за внимание, сэр.

gjanna написал(а) рецензию на книгу

Спойлерно...

- Ты кто?
- Я - твоя смерть!
- Что-то ты какая-то нелепая...

Наконец-то мечты сбылись. У тебя есть достаток, семья, уверенность в завтрашнем дне и теперь ты можешь, как и положено обеспеченному человеку, позволить себе путешествие. И корабль прекрасный, и компания респектабельная, и разговоры значительные... ты счастлив? нет? почему?
Ну подожди, еще немного и ты увидишь Капри! Ты ведь теперь можешь себе это позволить!
Вот они - прелести Старого Света! Теперь ты чувствуешь себя счастливым? Снова нет? У тебя шикарный номер, который положен обеспеченному человеку, тебя ждет прекрасный ужин! Ты должен быть счастлив? Нет? хм...
Может быть тогда тебе и не стоит жить? Может лучше пусть тебя удушит воротничок, который ты должен был одеть?
Фальшивый мир, фальшивые желания, нелепый конец.
Живите свою жизнь! И живите так, чтобы чувствать интерес каждое мгновение! В данном произведении автор рассматривает проблему неожиданного прихода смерти, что перед ней стираются абсолютно все социальные противоречия и каждый становится един в своих намерениях перед костлявой и жестокость людей, которые в один миг теряют всякое уважение к человеку, в частности к Господину из Сан-Франциско, который не умел жить и радоваться жизни, Бунин играет на контрастах в данном произведении, есть даже некоторые аллюзии на Рай и Ад, в образе Рая предстаёт высшее общество, которое не знает бед, труда и закрытых дверей, в образе же Ада предстаёт трюм с грузом, в котором везут умершего человека, нельзя портить настроение отдыхающих трупом и вот это полное равнодушное убивает и заставляет бояться.
После прочтения этого произведения на некоторые вещи смотришь под другим углом зрения и понимаешь немного больше в этой разнообразной жизни, отличная книга, которая должна быть прочитана и понята, рекомендую.

ИВАН АЛЕКСЕЕВИЧ БУНИН

ГОСПОДИН ИЗ САН-ФРАНЦИСКО

Горе тебе, Вавилон, город крепкий

Апокалипсис

Господин из Сан-Франциско - имени его ни в Неаполе, ни на Капри никто не запомнил - ехал в Старый Свет на целых два года, с женой и дочерью, единственно ради развлечения.

Он был твердо уверен, что имеет полное право на отдых, на удовольствие, на путешествие долгое и комфортабельное, и мало ли еще на что. Для такой уверенности у него был тот резон, что, во-первых, он был богат, а во-вторых, только что приступал к жизни, несмотря на свои пятьдесят восемь лет. До этой поры он не жил, а лишь существовал, правда очень недурно, но все же возлагая все надежды на будущее. Он работал не покладая рук, - китайцы, которых он выписывал к себе на работы целыми тысячами, хорошо знали, что это значит! - и, наконец, увидел, что сделано уже много, что он почти сравнялся с теми, кого некогда взял себе за образец, и решил передохнуть. Люди, к которым принадлежал он, имели обычай начинать наслаждения жизнью с поездки в Европу, в Индию, в Египет. Положил и он поступить так же. Конечно, он хотел вознаградить за годы труда прежде всего себя; однако рад был и за жену с дочерью. Жена его никогда не отличалась особой впечатлительностью, но ведь вое пожилые американки страстные путешественницы. А что до дочери, девушки на возрасте и слегка болезненной, то для нее путешествие было прямо необходимо - не говоря уже о пользе для здоровья, разве не бывает в путешествиях счастливых встреч? Тут иной раз сидишь за столом или рассматриваешь фрески рядом с миллиардером.

Маршрут был выработан господином из Сан-Франциско обширный. В декабре и январе он надеялся наслаждаться солнцем Южной Италии, памятниками древности, тарантеллой, серенадами бродячих певцов и тем, что люди в его годы чувствую! особенно тонко, - любовью молоденьких неаполитанок, пусть даже и не совсем бескорыстной, карнавал он думал провести в Ницце, в Монте-Карло, куда в эту пору стекается самое отборное общество, - то самое, от которого зависят вое блага цивилизации: и фасон смокингов, и прочность тронов, и объявление войн, и благосостояние отелей, - где одни с азартом предаются автомобильным и парусным гонкам, другие рулетке, третьи тому, что принято называть флиртом, а четвертые - стрельбе в голубей, которые очень красиво взвиваются из садков над изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок, и тотчас же стукаются белыми комочками о землю; начало марта он хотел посвятить Флоренции, к страстям господним приехать в Рим, чтобы слушать там Miserere («Смилуйся» - католическая молитва - лат.) ; входили в его планы и Венеция, и Париж, и бой быков в Севилье, и купанье на английских островах, и Афины, и Константинополь, и Палестина, и Египет, и даже Япония, - разумеется, уже на обратном пути… И все пошло сперва отлично.

Был конец ноября, до самого Гибралтара пришлось плыть то в ледяной мгле, то среди бури с мокрым снегом; но плыли вполне благополучно.

Пассажиров было много, пароход - знаменитая «Атлантида» - был похож на громадный отель со всеми удобствами, - с ночным баром, с восточными банями, с собственной газетой, - и жизнь на нем протекала весьма размеренно: вставали рано, при трубных звуках, резко раздававшихся по коридорам еще в тот сумрачный час, когда так медленно и неприветливо светало над серо-зеленой водяной пустыней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув фланелевые пижамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились в мраморные ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось бодро гулять по палубам, дыша холодной свежестью океана, или играть в шеффль-борд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а в одиннадцать - подкрепляться бутербродами с бульоном; подкрепившись, с удовольствием читали газету и спокойно ждали второго завтрака, еще более питательного и разнообразного, чем первый; следующие два часа посвящались отдыху; все палубы были заставлены тогда лонгшезами, на которых путешественники лежали, укрывшись пледами, глядя на облачное небо и на пенистые бугры, мелькавшие за бортом, или сладко задремывая; в пятом часу их, освеженных и повеселевших, поили крепким душистым чаем с печеньями; в семь повещали трубными сигналами о том, что составляло главнейшую цель всего этого существования, венец его… И тут господин из Сан-Франциско, потирая от прилива жизненных сил руки, спешил в свою богатую люкс-кабину - одеваться.

По вечерам этажи «Атлантиды» зияли во мраке как бы огненными несметными глазами, и великое множество слуг работало в поварских, судомойнях и винных подвалах. Океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали, твердо веря во власть над ним командира, рыжего человека чудовищной величины и грузности, всегда как бы сонного, похожего в своем мундире, с широкими золотыми нашивками на огромного идола и очень редко появлявшегося на люди из своих таинственных покоев; на баке поминутно взвывала с адской мрачностью и взвизгивала с неистовой злобой сирена, но немногие из обедающих слышали сирену - ее заглушали звуки прекрасного струнного оркестра, изысканно и неустанно игравшего в мраморной двусветной зале, устланной бархатными коврами, празднично залитой огнями, переполненной декольтированными дамами и мужчинами во фраках и смокингах, стройными лакеями и почтительными метрдотелями, среди которых один, тот, что принимал заказы только на вина, ходил даже с цепью на шее, как какой-нибудь лорд-мэр. Смокинг и крахмальное белье очень молодили господина из СанФранциско. Сухой, невысокий, неладно скроенный, но крепко сшитый, расчищенный до глянца и в меру оживленный, он сидел в золотисто-жемчужном сиянии этого чертога за бутылкой янтарного иоганисберга, за бокалами и бокальчиками тончайшего стекла, за кудрявым букетом гиацинтов. Нечто монгольское было в его желтоватом лице с подстриженными серебряными усами, золотыми пломбами блестели его крупные зубы, старой слоновой костью - крепкая лысая голова. Богато, но по годам была одета его жена, женщина крупная, широкая и спокойная; сложно, но легко и прозрачно, с невинной откровенностью - дочь, высокая, тонкая, с великолепными волосами, прелестно убранными, с ароматическим от фиалковых лепешечек дыханием и с нежнейшими розовыми прыщиками возле губ и между лопаток, чуть припудренных… Обед длился больше часа, а после обеда открывались в бальной зале танцы, во время которых мужчины, - в том числе, конечно, и господин из Сан-Франциско, - задрав ноги, решали на основании последних биржевых новостей судьбы народов, до малиновой красноты накуривались гаванскими сигарами и напивались ликерами в баре, где служили негры в красных камзолах, с белками, похожими на облупленные крутые яйца.

Океан с гулом ходил за стеной черными горами, вьюга крепко свистала в отяжелевших снастях, пароход весь дрожал, одолевая и ее, и эти горы, - точно плугом разваливая на стороны их зыбкие, то и дело вскипавшие и высоко взвивавшиеся пенистыми хвостами громады, - в смертной тоске стенала удушаемая туманом сирена, мерзли от стужи и шалели от непосильного напряжения внимания вахтенные на своей вышке, мрачным и знойным недрам преисподней, ее последнему, девятому кругу была подобна подводная утроба парохода, - та, где глухо гоготали исполинские топки, пожиравшие своими раскаленными зевами груды каменного угля, с грохотом ввергаемого в них облитыми едким, грязным потом и по пояс голыми людьми, багровыми от пламени; а тут, в баре, беззаботно закидывали ноги на ручки кресел, цедили коньяк и ликеры, плавали в волнах пряного дыма, в танцевальной зале все сияло и изливало свет, тепло и радость, пары то крутились в вальсах, то изгибались в танго - и музыка настойчиво, в какой-то сладостно-бесстыдной печали молила все об одном, все о том же… Был среди этой блестящей толпы некий великий богач, бритый, длинный, похожий на прелата, в старомодном фраке, был знаменитый испанский писатель, была всесветная красавица, была изящная влюбленная пара, за которой все с любопытством следили и которая не скрывала своего счастья: он танцевал только с ней, и все выходило у них так тонко, очаровательно, что только один командир знал, что эта пара нанята Ллойдом играть в любовь за хорошие деньги и уже давно плавает то на одном, то на другом корабле.

В Гибралтаре всех обрадовало солнце, было похоже на раннюю весну; на борту «Атлантиды» появился новый пассажир, возбудивший к себе общий интерес, - наследный принц одного азиатского государства, путешествовавший инкогнито, человек маленький, весь деревянный, широколицый, узкоглазый, в золотых очках, слегка неприятный - тем, что крупные черные усы сквозили у него, как у мертвого, в общем же милый, простой и скромный. В Средиземном море снова пахнуло зимой, шла крупная и цветистая, как хвост павлина, волна, которую, при ярком блеске и совершенно чистом небе, развела весело и бешено летевшая навстречу трамонтана. Потом, на вторые сутки, небо стало бледнеть, горизонт затуманился: близилась земля, показались Иския, Капри, в бинокль уже виден был кусками сахара насыпанный у подножия чего-то сизого Неаполь… Многие леди и джентльмены уже надели легкие, мехом вверх, шубки; безответные, всегда шепотом говорящие бои - китайцы, кривоногие подростки со смоляными косами до пят и с девичьими густыми ресницами, исподволь вытаскивали к лестницам пледы, трости, чемоданы, несессеры… Дочь господина из Сан-Франциско стояла на палубе рядом с принцем, вчера вечером, по счастливой случайности, представленным ей, и делала вид, что пристально смотрит вдаль, куда он указывал ей, что-то объясняя, что-то торопливо и негромко рассказывая; он по росту казался среди других мальчиком, он был совсем не хорош собой и странен - очки, котелок, английское пальто, а волосы редких усов точно конские, смуглая тонкая кожа на плоском лице точно натянута и как будто слегка лакирована, - но девушка слушала его и от волнения не понимала, что он ей говорит; сердце ее билось от непонятного восторга перед ним: все, все в нем было не такое, как у прочих, - его сухие руки, его чистая кожа, под которой текла древняя царская кровь, даже его европейская, совсем простая, но как будто особенно опрятная одежда таили в себе неизъяснимое очарование. А сам господин из Сан-Франциско, в серых гетрах на лакированных ботинках, все поглядывал на стоявшую возле него знаменитую красавицу, высокую, удивительного сложения блондинку с разрисованными по последней парижской моде глазами, державшую на серебряной цепочке крохотную, гнутую, облезлую собачку и все разговаривавшую с нею. И дочь, в какой-то смутной неловкости, старалась не замечать его.

Он был довольно щедр в пути и потому вполне верил в заботливость всех тех, что кормили и поили его, с утра до вечера служили ему, предупреждая его малейшее желание, охраняли его чистоту и покой, таскали его вещи, звали для него носильщиков, доставляли его сундуки в гостиницы. Так было всюду, так было в плавании, так должно было быть и в Неаполе. Неаполь рос и приближался; музыканты, блестя медью духовых инструментов, уже столпились на палубе и вдруг оглушили всех торжествующими звуками марша, гигант-командир, в парадной форме, появился на своих мостках и, как милостивый языческий бог, приветственно помотал рукой пассажирам - и господину из Сан-Франциско, так же, как и всем прочим, казалось, что это для него одного гремит марш гордой Америки, что это его приветствует командир с благополучным прибытием. А когда «Атлантида» вошла, наконец, в гавань, привалила к набережной своей многоэтажной громадой, усеянной людьми, и загрохотали сходни, - сколько портье и их помощников в картузах с золотыми галунами, сколько всяких комиссионеров, свистунов-мальчишек и здоровенных оборванцев с пачками цветных открыток в руках кинулось к нему навстречу с предложением услуг! И он ухмылялся этим оборванцам, идя к автомобилю того самого отеля, где мог остановиться и принц, и спокойно говорил сквозь зубы то по-английски, то по-итальянски:

Go away! (Прочь! - англ.) Via! (Прочь! - итал.) . Жизнь в Неаполе тотчас же потекла по заведенному порядку: рано утром - завтрак в сумрачной столовой, облачное, мало обещающее небо и толпа гидов у дверей вестибюля; потом первые улыбки теплого розоватого солнца, вид с высоко висящего балкона на Везувий, до подножия окутанный сияющими утренними парами, на серебристо-жемчужную рябь залива и тонкий очерк Капри на горизонте, на бегущих внизу, по липкой набережной, крохотных осликов в двуколках и на отряды мелких солдатиков, шагающих куда-то с бодрой и вызывающей музыкой; потом - выход к автомобилю и медленное движение по людным узким и серым коридорам улиц, среди высоких, многооконных домов, осмотр мертвенно-чистых и ровно, приятно, но скучно, точно снегом, освещенных музеев или холодных, пахнущих воском церквей, в которых повсюду одно и то же: величавый вход, закрытый тяжкой кожаной завесой, а внутри - огромная пустота, молчание, тихие огоньки семисвечника, краснеющие в глубине на престоле, убранном кружевами, одинокая старуха среди темных деревянных парт, скользкие гробовые плиты под ногами и чье-нибудь «Снятие со креста», непременно знаменитое; в час-второй завтрак на горе Сан-Мартино, куда съезжается к полудню немало людей самого первого сорта и где однажды дочери господина из Сан-Франциско чуть не сделалось дурно: ей показалось, что в зале сидит принц, хотя она уже знала из газет, что он в Риме; в пять-чай в отеле, в нарядном салоне, где так тепло от ковров и пылающих каминов; а там снова приготовления к обеду - снова мощный, властный гул гонга по всем этажам, снова вереницы шуршащих по лестницам шелками и отражающихся в зеркалах декольтированных дам, снова широко и гостеприимно открытый чертог столовой, и красные куртки музыкантов на эстраде, и черная толпа лакеев возле метрдотеля, с необыкновенным мастерством разливающего по тарелкам густой розовый суп… Обеды опять были так обильны и кушаньями, и винами, и минеральными водами, и сластями, и фруктами, что к одиннадцати часам вечера по всем номерам разносили горничные каучуковые пузыри с горячей водой для согревания желудков.

Однако декабрь выдался в тот год не совсем удачный: портье, когда с ними говорили о погоде, только виновато поднимали плечи, бормоча, что такого года они и не запомнят, хотя уже не первый год приходилось им бормотать это и ссылаться на то, что «всюду происходит что-то ужасное»: на Ривьере небывалые ливни и бури, в Афинах снег, Этна тоже вся занесена и по ночам светит, из Палермо туристы, спасаясь от стужи, разбегаются… Утреннее солнце каждый день обманывало: с полудня неизменно серело и начинал сеять дождь, да все гуще и холоднее: тогда пальмы у подъезда отеля блестели жестью, город казался особенно грязным и тесным, музеи чересчур однообразными, сигарные окурки толстяков-извозчиков в резиновых, крыльями развевающихся по ветру накидках - нестерпимо вонючими, энергичное хлопанье их бичей над тонкошеими клячами явно фальшивым, обувь синьоров, разметающих трамвайные рельсы, ужасною, а женщины, шлепающие по грязи, под дождем, с черными раскрытыми головами, - безобразно коротконогими; про сырость же и вонь гнилой рыбой от пенящегося у набережной моря и говорить нечего.

Господин и госпожа из Сан-Франциско стали по утрам ссориться; дочь их то ходила бледная, с головной болью, то оживала, всем восхищалась и была тогда и мила и прекрасна: прекрасныбыли те нежные, сложные чувства, что пробудила в ней встреча с некрасивым человеком, в котором текла необычная кровь, ибо ведь в конце-то концов, может быть, и не важно, что именно пробуждает девичью душу - деньги ли, слава ли, знатность ли рода… Все уверяли, что совсем не то в Сорренто, на Капри - там и теплей, и солнечней, и лимоны цветут, и нравы честнее, и вино натуральней. И вот семья из Сан-Франциско решила отправиться со всеми своими сундуками на Капри, с тем, чтобы, осмотрев его, походив по камням на месте дворцов Тиверия, побывав в сказочных пещерах Лазурного грота и послушав абруццских волынщиков, целый месяц бродящих перед рождеством по острову и поющих хвалы деве Марии, поселиться в Сорренто.

В день отъезда, - очень памятный для семьи из Сан-Франциско! - даже и с утра не было солнца. Тяжелый туман до самого основания скрывал Везувий, низко серел над свинцовой зыбью моря. Капри совсем не было видно - точно его никогда и не существовало на свете. И маленький пароходик, направившийся к нему, так валяло со стороны на сторону, что семья из Сан-Франциско пластом лежала на диванах в жалкой кают-компании этого пароходика, закутав ноги пледами и закрыв от дурноты глаза. Миссис страдала, как она думала, больше всех; ее несколько раз одолевало, ей казалось, что она умирает, а горничная, прибегавшая к ней с тазиком, - уже многие годы изо дня в день качавшаяся на этих волнах и в зной и в стужу и все - таки неутомимая, - только смеялась.

Мисс была ужасно бледна и держала в зубах ломтик лимона. Мистер, лежавший на спине, в широком пальто и большом картузе, не разжимал челюстей всю дорогу; лицо его стало темным, усы белыми, голова тяжко болела: последние дни благодаря дурной погоде он пил по вечерам слишком много и слишком много любовался «живыми картинами» в некоторых притонах. А дождь сек в дребезжащие стекла, на диваны с них текло, ветер с воем ломил в мачты и порою, вместе с налетавшей волной, клал пароходик совсем набок, и тогда с грохотом катилось что-то внизу. На остановках, в Кастелламаре, в Сорренто, было немного легче; но и тут размахивало страшно, берег со всеми своими обрывами, садами, пиниями, розовыми и белыми отелями и дымными, курчаво-зелеными горами летел за окном вниз и вверх, как на качелях; в стены стукались лодки, третьеклассники азартно орали, где-то, точно раздавленный, давился криком ребенок, сырой ветер дул в двери, и, ни на минуту не смолкая, пронзительно вопил с качавшейся барки под флагом гостиницы «Royal» картавый мальчишка, заманивавший путешественников: «Kgoya-al! Hotel Kgoya-аl!..» И господин из Сан-Франциско, чувствуя себя так, как и подобало ему, - совсем стариком, - уже с тоской и злобой думал обо всех этих «Royal», «Splendid», «Excelsior» и об этих жадных, воняющих чесноком людишках, называемых итальянцами; раз во время остановки, открыв глаза и приподнявшись с дивана, он увидел под скалистым отвесом кучу таких жалких, насквозь проплесневевших каменных домишек, налепленных друг на друга у самой воды, возле лодок, возле каких-то тряпок, жестянок и коричневых сетей, что, вспомнив, что это и есть подлинная Италия, которой он приехал наслаждаться, почувствовал отчаяние… Наконец, уже в сумерках, стал надвигаться своей чернотой остров, точно насквозь просверленный у подножия красными огоньками, ветер стал мягче, теплей, благовонней, по смиряющимся волнам, переливавшимся, как черное масло, потекли золотые удавы от фонарей пристани… Потом вдруг загремел и с плеском шлепнулся в воду якорь, наперебой понеслись отовсюду яростные крики лодочников - и сразу стало на душе легче, ярче засияла кают - компания, захотелось есть, пить, курить, двигаться… Через десять минут семья из Сан-Франциско сошла в большую барку, через пятнадцать ступила на камни набережной, а затем села в светлый вагончик и с жужжанием потянулась вверх по откосу, среди кольев на виноградниках, полуразвалившихся каменных оград и мокрых, корявых, прикрытых кое-где соломенными навесами апельсиновых деревьев, с блеском оранжевых плодов и толстой глянцевитой листвы скользивших вниз, под гору, мимо открытых окон вагончика… Сладко пахнет в Италии земля после дождя, и свой, особый запах есть у каждого ее острова!

Остров Капри был сыр и темен в этот вечер. Но тут он на минуту ожил, кое-где осветился. На верху горы, на площадке фуникулера, уже опять стояла толпа тех, на обязанности которых лежало достойно принять господина из Сан-Франциско. Были и другие приезжие, но не заслуживающие внимания, - несколько русских, поселившихся на Капри, неряшливых и рассеянных, в очках, с бородами, с поднятыми воротниками стареньких пальтишек, и компания длинноногих, круглоголовых немецких юношей в тирольских костюмах и с холщовыми сумками за плечами, не нуждающихся ни в чьих услугах, всюду чувствующих себя как дома и совсем не щедрых на траты. Господин же из Сан-Франциско, спокойно сторонившийся и от тех и от других, был сразу замечен. Ему и его дамам торопливо помогли выйти, перед ним побежали вперед, указывая дорогу, его снова окружили мальчишки и те дюжие каприйские бабы, что носят на головах чемоданы и сундуки порядочных туристов. Застучали по маленькой, точно оперной площади, над которой качался от влажного ветра электрический шар, их деревянные ножные скамеечки, по-птичьему засвистала и закувыркалась через голову орава мальчишек - и как по сцене пошел среди них господин из Сан-Франциско к какой-то средневековой арке под слитыми в одно домами, за которой покато вела к сияющему впереди подъезду отеля звонкая уличка с вихром пальмы над плоскими крышами налево и синими звездами на черном небе вверху, впереди. И опять было похоже, что это в честь гостей из Сан-Франциско ожил каменный сырой городок на скалистом островке в Средиземном море, что это они сделали таким счастливым и радушным хозяина отеля, что только их ждал китайский гонг, завывший по всем этажам сбор к обеду, едва вступили они в вестибюль.

Вежливо и изысканно поклонившийся хозяин, отменно элегантный молодой человек, встретивший их, на мгновение поразил господина из Сан-Франциско: взглянув на него, господин из Сан-Франциско вдруг вспомнил, что нынче ночью, среди прочей путаницы, осаждавшей его во сне, он видел именно этого джентльмена, точь-в-точь такого же, как этот, в той же визитке с круглыми полами и с той же зеркально причесанной головою.

Удивленный, он даже чуть было не приостановился. Но как в душе его уже давным-давно не осталось ни даже горчичного семени каких-либо так называемых мистических чувств, то тотчас же и померкло его удивление: шутя сказал он об этом странном совпадении сна и действительности жене и дочери, проходя по коридору отеля. Дочь, однако, с тревогой взглянула на него в эту минуту: сердце ее вдруг сжала тоска, чувство страшного одиночества на этом чужом, темном острове…

Только что отбыла гостившая на Капри высокая особа - Рейс XVII. И гостям из Сан-Франциско отвели те самые апартаменты, что занимал он. К ним приставили самую красивую и умелую горничную, бельгийку, с тонкой и твердой от корсета талией и в крахмальном чепчике в виде маленькой зубчатой короны, самого видного из лакеев, угольно-черного, огнеглазого сицилийца, и самого расторопного коридорного, маленького и полного Луиджи, много переменившего подобных мест на своем веку. А через минуту в дверь комнаты господина из Сан-Франциско легонько стукнул француз метрдотель, явившийся, чтобы узнать, будут ли господа приезжие обедать, и в случае утвердительного ответа, в котором, впрочем, не было сомнения, доложить, что сегодня лангуст, ростбиф, спаржа, фазаны и так далее. Пол еще ходил под господином из Сан-Франциско, - так закачал его этот дрянной итальянский пароходишко, - но он не спеша, собственноручно, хотя с непривычки и не совсем ловко, закрыл хлопнувшее при входе метрдотеля окно, из которого пахнуло запахом дальней Кухни и мокрых цветов в саду, и с неторопливой отчетливостью ответил, что обедать они будут, что столик для них должен быть поставлен подальше от дверей, в самой, глубине залы, что пить они будут вино местное, и каждому его слову метрдотель поддакивал в самых разнообразных интонациях, имевших, однако, только тот смысл, что нет и не может быть сомнения в правоте желаний господина из Сан-Франциско и что все, будет исполнено в точности. Напоследок он склонил голову и деликатно спросил:

Все, сэр?

И, получив в ответ медлительное «yes» (Да - англ.) , прибавил, что сегодня у них в вестибюле тарантелла - танцуют Кармелла и Джузеппе, известные всей Италии и всему миру туристов».

Я видел ее на открытках, - сказал господин из Сан-Франциско ничего не выражающим голосом. - А этот Джузеппе - ее муж?

Двоюродный брат, сэр, - ответил метрдотель.

И помедлив, что-то подумав, но ничего не сказав, господин из Сан-Франциско отпустил его кивком головы.

ГОСПОДИН ИЗ САН-ФРАНЦИСКО

Русский писатель - всегда европеец. Образованный человек не может не быть европейцем, не втянуть в себя мировой культуры. Если мы только поглядываем и подглядываем в прорубленное Петром окно, то Европа-то влезла через него к нам целиком. Светское общество всегда с детских лет лопотало по-французски, книги читали французские, немецкие, английские, журналы тоже выписывали. Что уж говорить об учителях, гувернерах, гувернантках! Молодые люди ехали учиться в Германию и Францию, - Гейдельберг; Кенигсберг и Сорбонна были столь же доступны, как свои университеты, от Петербургского до Казанского. На театре сплошь ставили французов и англичан. Лечиться ездили на воды, путешествовали, где хотели. Художники не обходились без Италии и Парижа. Полтавчанин Гоголь «Мертвые души» писал в Риме, Достоевский не вылезал из Германии. Герцен из Лондона, его «Колокол» тайно провозили через таможни так же, как сто лет спустя провозили Сенявского и «Архипелаг ГУЛАГ». Все знали о Французской революции. Потом о социализме. А Польша? Польское восстание 1831 года нанесло николаевской России не меньший удар, чем потом Гданьская верфь и «Солидарность» режиму советскому. Русский интеллигент не глядел на Монголию или Китай, но о делах европейских всегда был осведомлен, наслышан, - от моды на сюртук или коляску до моды на идеи и революции. Пушкина никогда не выпустили за границу, как он ни рвался, но воображением своим он достигал и Испаний, и Англий и даже Соединенных Штатов, - и, кстати, первые стихи напечатал не в каком-нибудь журнале, а в «Вестнике Европы». Вечный спор западников и славянофилов всегда кончался не в пользу последних: общество все равно глядело на Европу и у нее училось, а не в Костроме или в Самаре.

Бродяжничество в натуре художника, в крови, - о, прелесть этих юношеских скитаний! Беспечно ехать незнамо куда, повинуясь одному своему зову, просто географическому названию, или провожая друга, а то, увлекшись мимолетным женским личиком, вскочить в вагон и оказаться наутро уже в Питере, в Риге, еще где. Выпить в буфете вокзальном с офицерами-моряками, и - с ними - уже в Севастополе: Примбуль, Малахов курган, Херсонес, Балаклава. А дальше - Крым: чуть не пешком, на ослике татарском, на волах, - как выйдет, - Бахчисарай, Яйла, Байдарские ворота, и море, море, наконец, господа хорошие! Ялта, Мисхор, Ореанда, Массандра, настоящий херес и настоящий брют!.. А куда ваш пароход? На Одессу?.. Когда?.. Уже отходите?.. А что, не махнуть ли в Одессу?.. Одесса, порт, лестница, привет Александру Сергеевичу!.. В трамвае, по дороге на Большой Фонтан, - некая милая дамочка, нерусская, ловко складывающая легкие фразы, оказалась женой какого-то писателя… Оставайтесь, можете у нас переночевать… А то еще можно в приморской степи выйти пешком на цыганский костер, зацепиться взглядом за черные веселые девичьи глаза, тоже заночевать прямо на земле, на сене, завернувшись снизу и сверху в воняющий паленой шерстью старый тулуп… А Киев! Днепр! Целоваться, сидя на Владимирской горке в бурьяне с Лидой Ващук или как уж ее звали!..

А там, далее, Канев, могила Кобзаря, - оказывается, какой хороший поэт был Тарас Шевченко! И уж какая судьбина выпала, горькая жизнь-невзгода… Мир вокруг огромен, надо поехать к пирамидам, или в Палестину, Святую землю, - все увидеть, оглядеть своими глазами.

У Бунина была страсть к путешествиям, бродяжничеству, - всю жизнь. Должно быть, еще с юношеских прогулок пешком или верхом по окрестным полям, лесам, селам вошла в него тяга к свободному и одинокому движению, возбужденно-обостренному вглядыванию в привычное, наблюдению за всякой мелочью и фиксации ее в себе, обрисовке словом. Путешествия - страсть к новым местам, приключениям, городам, незнакомым еще людям, природе, стихиям, - грозе, буре, метели, желание все испытать, быть тем и другим, подобно артисту, в разных ролях, быть охотником и дичью, играя порою и самою жизнью, - «есть упоение в бою и бездны мрачной на краю» - покорять пространства, стихии, противников, женщин, целое общество, - быть жадным, устремленным, отважным, гореть. В пути, у окошка особенно хорошо сочиняется, проверяется задуманное, повторяется. Остаешься один на один с собою, с любимой думой, - горы, поля, леса, деревни, лошаденки, огни, облака, закаты, - все мимо, мимо, но присутствует и действует, точно музыка. Вот так, должно быть, путешествовали Пушкин, Байрон, Лермонтов, молодой Толстой. «А горы! - говорит Оленин в „Казаках“. - А горы!..»

Иван Алексеевич путешествовал в Италии, Турции, на Балканах, в Греции, Палестине, Алжире, Тунисе, он добирался до Индии, до Цейлона. Любил пароходы, порты, острова, океан, новые моря и новые земли. Конечно, он видел, как расслоен, разителен контрастами своими современный мир, как по-разному живут в нем разные люди. Принято считать, что никогда не затрагивали его социальные проблемы, политика, общественная борьба. Он и сам откровенно признавался: «Я не касался в своих произведениях политической и общественной злободневности, я не принадлежал ни к одной литературной школе, не называл себя ни декадентом, ни символистом, ни романтиком, ни реалистом, а меж тем судьба русского писателя за последние десятилетия часто зависела от того, находится ли он в борьбе с существующим государственным строем, вышел ли он из „народа“, был ли он в тюрьме, в ссылке, или же от его участия в той „литературной революции“, которая, - в большей части из-за подражания Западной Европе, - столь шумно подделывалась в эти годы среди быстро развивающейся в России городской жизни, ее новых критиков и новых читателей из молодой буржуазии и молодого пролетариата. Кроме того, я мало вращался в литературной среде. Я много жил в деревне, много путешествовал по России и за границей… Я, как сказал Саади, стремился обозреть лицо мира и оставить в нем „чекан души своей“, меня занимали вопросы психологические, религиозные, исторические».

В 1915 году Ивану Алексеевичу Бунину уже сорок пять лет. Он бодр, изящен, живет напряженной и внешней и внутренней жизнью. В мире идет война, Россия ее на глазах проигрывает, миллионы людей гибнут, страдают, но никто из рядовых простых российских граждан ничего, как у нас водится, поделать не может. Бунин говорит, беседуя с родственником своим Пушешниковым (это их - Васильевское, Глотово, Пушешниковых): «Я - писатель, а какое значение имеет мой голос? Совершенно никакого. Говорят все эти Брианы, Милюковы, а мы ровно ничего не значим. Миллионы народа они гонят на убой, а мы можем только возмущаться, не больше. Древнее рабство? Сейчас рабство такое, по сравнению с которым древнее рабство - сущий пустяк». Бунин редактировал свое собрание сочинений, писал стихи и рассказы, весной вышла его новая книга «Чаша жизни». Он бывает в Петербурге, встречается с Горьким, Чуковским, Репиным. Он перечитывает Тургенева - «Дворянское гнездо» и остается недоволен, хотя любит и чтит Тургенева всю жизнь. И как-то в городской суматохе, в Москве, в витрине книжного магазина случайно видит обложку книги Томаса Манна «Смерть в Венеции», - название дало «затем, уже в Орловщине, толчок ассоциативному движению мысли», он вспомнил о внезапной смерти какого-то американца на Капри, «и тотчас решил написать „Смерть на Капри“, что и сделал в четыре дня».

В дневнике осталась запись:

«14–19 августа писал рассказ „Господин из Сан-Франциско“. Плакал, пиша конец…И Сан-Франциско, и все прочее (кроме того, что какой-то американец действительно умер после обеда в „Квисисане“) я выдумал».

Выдумывал и сам плакал, пиша конец!.. Вот вам и привет опять от Александра Сергеевича, родника нашей литературы: «Над вымыслом слезами обольюсь…»

Впоследствии Бунин множество раз редактировал рассказ, сокращал, чистил, в целом работы выйдет поболее, чем в четыре дня. Но, - я уже говорил, он приучил, научил себя писать рассказы, как стихи, - вдруг, единым выливом, разом, и даже этот, весьма густой, плотный, а развести, как бульон, кипяточком, то и огромным окажется, целой повестью, - все-таки он сжат кулаком и бьет кулаком, этот удивительный, один из самых знаменитых в мире рассказов, переведенный на все человеческие языки и всем известный.

Бунинская мощь, бунинский прием и принцип (уже выверенный, проверенный) писать как бы ни о чем, без пространного сюжета, «разработки» героев и приспособления к какому-нибудь направлению, кроме направления собственной мысли, - все здесь явилось в совершенном, законченном виде.

Все его возбуждение от современной жизни, от зрелища всего мира вложено в описание могучего корабля, «Атлантиды» (похожего на «Титаник»), идущего из Нового Света в Европу. Ледяная пурга, зима, океан, шторм, - ничто не страшно пароходу, «похожему на громадный отель со всеми удобствами, - с ночным баром, с восточными банями, с собственной газетой», - кажется, пароход есть символ всемирной цивилизации XX века, машинной, высокотехничной, с расслоенным, разъятым человечеством, - от кочегаров, обливающихся потом у страшных, адских машин корабля в его утробе, до утопающей в роскоши и удобствах жизни публики первых классов, вплоть до самого 58-летнего господина из Сан-Франциско, богача, который «только что приступил к жизни». «До той поры он не жил, а лишь существовал, правда, очень недурно, но все же возлагая все надежды на будущее».

О, это бунинское будущее! Неведомое время, в которое он никогда не верит, - потому что знает о единстве Времени, пора древности столь же близка для него, как сегодня или вчера - нет разницы и все тщетно. Завтра - неведомо, непредсказуемо. Вся роскошь и счастье путешествия сквозь ледяную океанскую бурю, на безопасном, роскошном корабле, - миниатюра земного мира, несущегося в ледяной пустоте космоса. Все эти бунинские скупые, сдержанные и емкие описания корабля читаешь с чувством художественного наслаждения и понимаешь, как ему самому все это нравилось, каждая мелочь, каждая фигура, - хотя бы дочери господина, эти почти религиозные ритуалы завтраков, обедов, ужинов, прогулок, а затем - острова Капри, где господин из Сан-Франциско высадился, гостиницы, - конечно же, безусловно, это все личные впечатления, воспоминания самого писателя, так много бывавшего на Капри. «На этом острове две тысячи лет тому назад жил человек, несказанно мерзкий в удовлетворении своей похоти и почему-то имевший власть над миллионами людей, наделавший над ними жестокостей сверх всякой меры, и человечество навеки запомнило его, и многие, многие со всего света съезжаются смотреть на остатки того каменного дома, где жил он на одном из самых крутых подъемов острова».

Зачем-то о римском тиране Тиберии вспоминает автор, - зачем? О роскоши и разврате, о рабстве, патрицианском блаженстве и духовно нищей старости, приведших великий Рим к падению - для чего?..

Господин из Сан-Франциско делает, что и как хочет, - он достиг своего ожидавшегося им будущего, счастливого плавания на этом пароходе и туда, куда мечтал.

И что же? Что же?.. Подготовка к изысканному обеду в отеле, описание одевания к нему, затем послеобеденная роскошная сигара, уютная, тихая и светлая читальня, газета, в глубоком кожаном кресле… И что же?.. И все. «Хозяин метался от одного гостя к другому, пытаясь задержать бегущих и успокоить их поспешными заверениями, что это так, пустяк, маленький обморок с одним господином из Сан-Франциско… Но никто его не слушал, многие видели, как лакеи и коридорные срывали с этого господина галстук, жилет, измятый смокинг и даже зачем-то бальные башмаки с черных шелковых ног с плоскими ступнями. А он еще бился. Он настойчиво боролся со смертью, ни за что не хотел поддаться ей, так неожиданно и грубо навалившейся на него. Он мотал головой, хрипел, как зарезанный, закатил глаза, как пьяный… Когда его торопливо внесли и положили на кровать в сорок третий номер, - самый маленький, самый плохой, самый сырой и холодный, в конце нижнего коридора, - прибежала его дочь, с распущенными волосами, с обнаженной грудью, поднятой корсетом, потом большая и уже совсем наряженная к обеду жена, у которой рот был круглый от ужаса… Но тут он уже и головой перестал мотать».

Человека уже по сути нет, а ложь, условности и «порядок», чтоб все, как надо, еще обступают его: хозяин, лакеи, гости, обед, сами части его костюма, эти распущенные волосы и корсет дочери.

Смерть, господа, смерть стоит и склонилась над каждым, стиснутыми словами кричит нам писатель, а что ж вы-то? чем заняты? Ведь все тщета и суета сует перед зраком госпожи Смерти.

Этот глобально-символический, мощный рассказ, потрясавший потом много лет тысячи читателей, не мог не быть и глубоко личным: писатель не может не побывать в момент творчества своим персонажем и не испытать прежде описания того, что испытывает персонаж. Бунин уже слишком много сам думал о смерти к этому 1915 году, слишком много понял в жизни и смерти. Это его личное передается нам и так сжимает нам сердце.

Мало того, что он вспоминает тирана Тиберия и тщету всех богатств, власти и соблазнов мира и что в конце рассказа является сам Дьявол, - но явлена и Богородица: «… над дорогой, в гроте скалистой стены Монте-Соляро, вся озаренная солнцем, вся в тепле и блеске его, стояла в белоснежных гипсовых одеждах и в царском венце, золотисто-ржавом от непогод, Матерь Божия, кроткая и милостивая, с очами, поднятыми к небу, к вечным и блаженным обителям трижды благословенного сына ее. Они обнажили головы - и полились наивные и смиренно-радостные хвалы их солнцу, утру, ей, Непорочной Заступнице всех страждущих в этом злом и прекрасном мире, и Рожденному от чрева ее в пещере Вифлеемской, в бедном пастушеском приюте, в далекой земле Иудиной…»

«В этом злом и прекрасном мире…» - о таком, об этом мире и есть рассказ.

А что же несчастный и тщеславный покойник, господин из Сан-Франциско?.. «Тело же мертвого старика из Сан-Франциско возвращалось домой, в могилу, на берега Нового Света. Испытав много унижений, много человеческого невнимания, с неделю пространствовав из одного портового сарая в другой, оно снова попало на тот же самый знаменитый корабль, на котором так еще недавно, с таким почетом везли его в Старый Свет. Но теперь уже скрывали его от живых - глубоко опустили в просмоленном гробе в черный трюм. И опять, опять пошел корабль в свой далекий морской путь».

«У вас есть чувство корабля!» - восклицал Бальмонт, хваля Бунину рассказ.

Можно добавить, что так же точно было у Бунина и чувство поезда, вокзала, телеги, коня, дороги вообще. А чувство океана, неба? - Если возможны такие отдельно-особые чувства. Впрочем, возможно, конечно, - как и особое чувство, пристрастие к солнцу, отмеченное еще в «скорпионском» гороскопе.

«Ночью плыл он мимо острова Капри, и печальны были его огни, медленно скрывавшиеся в темном море, для того, кто смотрел на них с острова. Но там, на корабле, в светлых, сияющих люстрами залах, был, как обычно, людный бал в эту ночь».

…Опять людный бал, люстры, сияние, - ничем не проймешь вас, господа, - будто хочет воскликнуть под конец автор.

«Был он и на другую, и на третью ночь - опять среди бешеной вьюги, проносившейся над гудевшим, как погребальная месса, и ходившим траурными от серебряной пены горами океаном. Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых ворот двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем. Дьявол был громаден, как утес, но громаден был и корабль, многоярусный, многотрубный, созданный гордыней Нового Человека со старым сердцем».

И снова схватывает автор точные и сочные детали корабля, его адского чрева, и настойчиво возвращается опять к царящему на нем празднику, но капает туда всего одну, но полную печали каплю-деталь, окрашивающую весь розово-искрящийся раствор дегтярно-сумрачным оттенком: «И опять мучительно извивалась и порой судорожно сталкивалась среди этой толпы, среди блеска огней, шелков, бриллиантов и обнаженных женских плеч, тонкая и гибкая пара нанятых возлюбленных: грешно-скромная девушка с опущенными ресницами, с невинной прической, и рослый молодой человек с черными, как бы прикленными волосами, бледный от пудры, в изящнейшей лакированной обуви, в узком, с длинными фалдами, фраке - красавец, похожий на огромную пиявку. И никто не знал ни того, что уже давно наскучило этой паре притворно мучиться своей блаженной мукой под бесстыдно-грустную музыку, ни того, что стоит глубоко, глубоко под ними, на дне темного трюма, в соседстве с мрачными и знойными недрами корабля, тяжко одолевавшего мрак, океан, вьюгу…»

Опять ложь, господа! Опять детская преступная беспечность, незнание истины, пустые надежды. На что? - позвольте спросить. - На кого?..

Бунин не мог не понимать, - видел и понимал, что весь привычный, прежний мир, все, им любимое, свое, его Россия со всем ее укладом, историей, народом, царством, - все движется в пасть к Дьяволу. Он так ощущал, так кожей чувствовал сгущение беды в воздухе, что иначе не мог выразить себя, как в жестких, жестоких рассказах, в основном о русской деревне, и самых печальных стихах. Все почти стихи 1916 года, - многие Бунин отдал в новый журнал Горького «Летопись», - пронзительно-печальны, горьки, безотрадны.

Хозяин умер, дом забит,

Цветет на стеклах купорос,

Сарай крапивою зарос,

Варок, давно пустой, раскрыт,

И по хлевам чадит навоз…

Жара, страда… Куда летит

Через усадьбу шалый пес?

На голом остове варка

Ночуют старые сычи,

Днем в тополях орут грачи,

Но тишина так глубока,

Как будто в мире нет людей…

Мелеет теплая река,

В степи желтеет море ржей…

А он летит - хрипят бока,

И пена льется с языка.

Летит стрелою через двор,

Кровав и мутен ярый взор.

Оскален клык, на шее цепь…

Помилуй Бог, спаси Христос,

Сорвался пес, взбесился пес!

Вот рожь горит, зерно течет,

Да кто же будет жать, вязать?

Вот дым валит, набат гудет,

Да кто ж решится заливать?

Вот встанет бесноватых рать

И, как Мамай, всю Русь пройдет…

Но пусто в мире - кто спасет?

Но бога нет - кому карать?

Это называется - «Канун ».

А вот - «Дедушка в молодости », год тоже 16-й:

Вот этот дом, сто лет тому назад,

Был полон предками моими,

И было утро, солнце, зелень, сад,

Роса, цветы, а он глядел живыми

Сплошь темными глазами в зеркала

Богатой спальни деревенской

На свой камзол, на красоту чела,

Изысканно, с заботливостью женской

Напудрен рисом, надушен,

Меж тем, как пахло жаркою крапивой

Из-под окна открытого, и звон

Торжественный и празднично-счастливый.

Напоминал, что в должный срок

Пойдет он по аллеям, где струится

С полей нагретый солнцем ветерок

И золотистый цвет дробится

В тени раскидистых берез,

Где на куртинах диких роз,

В блаженстве ослепительного блеска,

Впивают пчелы теплый мед,

Где иволга так вскрикивает резко,

То окариною поет,

А вдалеке, за валом сада,

Спешит народ, а краше всех - она,

Стройна, нарядна и скромна,

С огнем потупленного взгляда.

Все те же знакомые бунинские мотивы, тот же Бунин. Но, однако, не совсем, - в других стихах этой поры, - о Востоке, Орде, на мотивы фольклора, истории, религии, - открытый пессимизм, печаль, предчувствие беды.

«Святой Прокопий»

Бысть некая зима Всех зим лютейших паче.

Бысть нестерпимы мраз и бурный ветр,

И снег паде на землю превеликий,

И храмины засыпа, и не токмо

В путех, но и во грады померзаху

Скоты и человецы без числа.

И птицы падаху мертвы на кровли.

Бысть в оны дни:

Святой своим напутствующим телом

От той зимы безмерно пострада.

Единожды он ношию прииде

Ко храминам убогих и хоте

Согретися у них, но ощутивши

Приход его, инии затворяху

Дверь перед ним, инии же его

Бияху и кричаще: - Прочь отсюда!

Отыде прочь, Юроде! - Он в угле

Псов обрете на снеге и соломе,

И ляже посреде их, но бегоша

Те пси его. И возвратися паки

Святой в притвор церковный и седе,

Согнуся и трясыйся и отчаяв

Спасение себе. - Благословенно

Господне имя! Пси и человецы -

Единое в свирепстве и уме.

Так кончалась эпоха.

Так начиналась другая.

Безумная громада мирового парохода, несясь сквозь ночь, вьюгу и вечный океан, двигалась к черту в пасть. «Пси и человецы» единились в свирепстве.

Глава V САН - ФРАНЦИСКО: У МОСТА «ЗОЛОТЫЕ ВОРОТА» Сражение за принцип единогласия. Тут решались главные вопросы. После заседаний. Немая сцена. Порочный подход Вашингтона. Стеттиниус и сенатор Ванденберг. Лорд Галифакс и Поль-Бонкур. Фельдмаршал Смэтс: «Я - за бога в Уставе

«ГОСПОДИН ИЗ САН-ФРАНЦИСКО» (в сокращении) Господин из Сан-Франциско – имени его ни в Неаполе, ни на Капри никто не запомнил – ехал в Старый Свет на целых два года, с женой и дочерью, единственно ради развлечения.Он был твердо уверен, что имеет полное право на отдых, на

ФРАНЦИСКО ГОЙЯ ВВЕДЕНИЕ Творчество Гойи пленяет нас в течение последнего столетия. В его удивительных творениях соединились натурализм, барокко и импрессионизм, и он, подобно Гердеру и юному Гете, стал убедительным примером того, что импрессионизм восемнадцатого

РИСУНКИ ФРАНЦИСКО ГОЙИ От какой болезни он умрет? 1797–1798. Гравюра, аквантинта Почерк Франциско Гойи Здоровье и болезнь. 1812–1815. Гравюра, акватинта Следующая любовь. 1810.

Из предисловия к французскому изданию «Господина из Сан-Франциско»* Я происхожу из старого дворянского рода, давшего России немало видных деятелей, как на поприще государственном, так и в области искусства, где особенно известны два поэта начала прошлого века: Анна

Глава 25 САН-ФРАНЦИСКО На сей раз революция начнется не с пушечного выстрела.Шон Паркер подумал, что его заменят гудение ультрасовременного лифта, взлетающего по сердцевине огромного небоскреба, и тихие, убого перевранные битловские аккорды, которые лились из спрятанных

Коллюр, а потом Сан-Пауло, Сан-Франциско, Амстердам Первооткрывателями этого райского закуточка были мы с Милой.До того как стать дорогущим курортом, Коллюр был мельчайшим городишком на берегу Средиземного моря, у самых Пиренеев. Замечателен был своим игрушечным портом с

Глава 3. «И ГДЕ-ТО ТАМ - В ПРИТОНАХ САН-ФРАНЦИСКО…» В один из ветреных дней 1975 года, на пороге сумерек некий популярный писатель прибыл на перекресток Тивертон-авеню и Уилшир-бульвара, что в американском городе Лос-Анджелес. И что же увидел?«…На перекресток этот

«Мы плывем из Сан-Франциско…» Вместе они написали первую свою комедию-обозрение «Где-то в Москве» для театра Вахтангова, непритязательную историю про то, как молодой лейтенант приезжает с фронта в отпуск всего на одни сутки, чтобы отыскать девушку, которая вынесла его,

Сан-Франциско: перекресток Америки, Азии, Европы Не прошло каких-то несчастных девяти лет, как исполнилась мечта моего мужа. Он свозил меня в Сан-Франциско. Город его юности, - бестолковой и бесшабашной, веселой и яркой. Целое десятилетие он провел в Сан-Франциско, где они

Сан-Франциско: перекресток Америки, Азии, Европы (продолжение) В принципе, Сан-Франциско небольшой город. Всего 700 тысяч населения. Что же так привлекает к нему людей, не побоюсь сказать, со всего мира? Думаю, что это его удивительная атмосфера, настоянная на американской

14 января 1954-го: городская ратуша, Сан-Франциско В день свадьбы с Джо Ди Маджио в городской ратуше Сан-Франциско гороскоп Мэрилин в «San Francisco Chronicle» гласит: «Выработайте наилучший способ улучшения эмоциональных наслаждений и желаемую систему практических отношений с

В поезде Сиэтл - Сан-Франциско Наши знакомые выразили желание проводить нас на поезд, но мы отговорили их. И не доезжая одного квартала до гостиницы, мы с ними распрощались.Было уже темно, когда поезд плавно отошел от перрона. Трудно было не удивляться той простоте,

Сан-Франциско Сан-Франциско показался мне сказочным. Остановились в гостинице «Кентербери». Внимание, с которым к нам отнеслись в консульстве, не могло быть лучшим.Нас ознакомили со всем городом, возили в чудесный парк Голден-Гейт. Детей поразило обилие здесь белок,

Поучение при благословении новобрачных, 18 (31) января 1902 года, Сан-Франциско Приветствуя вас, возлюбленные о Христе, с законным браком, хочу вместе с тем сказать вам и несколько слов в назидание. Святая Церковь в чине венчания заповедует предлагать новобрачным поучительное

Иван Бунин

Господин из Сан-Франциско

Горе тебе, Вавилон, город крепкий

Апокалипсис

Господин из Сан-Франциско – имени его ни в Неаполе, ни на Капри никто не запомнил – ехал в Старый Свет на целых два года, с женой и дочерью, единственно ради развлечения.

Он был твердо уверен, что имеет полное право на отдых, на удовольствие, на путешествие долгое и комфортабельное, и мало ли еще на что. Для такой уверенности у него был тот резон, что, во-первых, он был богат, а во-вторых, только что приступал к жизни, несмотря на свои пятьдесят восемь лет. До этой поры он не жил, а лишь существовал, правда очень недурно, но все же возлагая все надежды на будущее. Он работал не покладая рук, – китайцы, которых он выписывал к себе на работы целыми тысячами, хорошо знали, что это значит! – и, наконец, увидел, что сделано уже много, что он почти сравнялся с теми, кого некогда взял себе за образец, и решил передохнуть. Люди, к которым принадлежал он, имели обычай начинать наслаждения жизнью с поездки в Европу, в Индию, в Египет. Положил и он поступить так же. Конечно, он хотел вознаградить за годы труда прежде всего себя; однако рад был и за жену с дочерью. Жена его никогда не отличалась особой впечатлительностью, но ведь вое пожилые американки страстные путешественницы. А что до дочери, девушки на возрасте и слегка болезненной, то для нее путешествие было прямо необходимо – не говоря уже о пользе для здоровья, разве не бывает в путешествиях счастливых встреч? Тут иной раз сидишь за столом или рассматриваешь фрески рядом с миллиардером.

Маршрут был выработан господином из Сан-Франциско обширный. В декабре и январе он надеялся наслаждаться солнцем Южной Италии, памятниками древности, тарантеллой, серенадами бродячих певцов и тем, что люди в его годы чувствую! особенно тонко, – любовью молоденьких неаполитанок, пусть даже и не совсем бескорыстной, карнавал он думал провести в Ницце, в Монте-Карло, куда в эту пору стекается самое отборное общество, – то самое, от которого зависят вое блага цивилизации: и фасон смокингов, и прочность тронов, и объявление войн, и благосостояние отелей, – где одни с азартом предаются автомобильным и парусным гонкам, другие рулетке, третьи тому, что принято называть флиртом, а четвертые – стрельбе в голубей, которые очень красиво взвиваются из садков над изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок, и тотчас же стукаются белыми комочками о землю; начало марта он хотел посвятить Флоренции, к страстям господним приехать в Рим, чтобы слушать там Miserere; входили в его планы и Венеция, и Париж, и бой быков в Севилье, и купанье на английских островах, и Афины, и Константинополь, и Палестина, и Египет, и даже Япония, – разумеется, уже на обратном пути… И все пошло сперва отлично.

Был конец ноября, до самого Гибралтара пришлось плыть то в ледяной мгле, то среди бури с мокрым снегом; но плыли вполне благополучно.

Пассажиров было много, пароход – знаменитая «Атлантида» – был похож на громадный отель со всеми удобствами, – с ночным баром, с восточными банями, с собственной газетой, – и жизнь на нем протекала весьма размеренно: вставали рано, при трубных звуках, резко раздававшихся по коридорам еще в тот сумрачный час, когда так медленно и неприветливо светало над серо-зеленой водяной пустыней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув фланелевые пижамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились в мраморные ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось бодро гулять по палубам, дыша холодной свежестью океана, или играть в шеффль-борд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а в одиннадцать – подкрепляться бутербродами с бульоном; подкрепившись, с удовольствием читали газету и спокойно ждали второго завтрака, еще более питательного и разнообразного, чем первый; следующие два часа посвящались отдыху; все палубы были заставлены тогда лонгшезами, на которых путешественники лежали, укрывшись пледами, глядя на облачное небо и на пенистые бугры, мелькавшие за бортом, или сладко задремывая; в пятом часу их, освеженных и повеселевших, поили крепким душистым чаем с печеньями; в семь повещали трубными сигналами о том, что составляло главнейшую цель всего этого существования, венец его… И тут господин из Сан-Франциско, потирая от прилива жизненных сил руки, спешил в свою богатую люкс-кабину – одеваться.

По вечерам этажи «Атлантиды» зияли во мраке как бы огненными несметными глазами, и великое множество слуг работало в поварских, судомойнях и винных подвалах. Океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали, твердо веря во власть над ним командира, рыжего человека чудовищной величины и грузности, всегда как бы сонного, похожего в своем мундире, с широкими золотыми нашивками на огромного идола и очень редко появлявшегося на люди из своих таинственных покоев; на баке поминутно взвывала с адской мрачностью и взвизгивала с неистовой злобой сирена, но немногие из обедающих слышали сирену – ее заглушали звуки прекрасного струнного оркестра, изысканно и неустанно игравшего в мраморной двусветной зале, устланной бархатными коврами, празднично залитой огнями, переполненной декольтированными дамами и мужчинами во фраках и смокингах, стройными лакеями и почтительными метрдотелями, среди которых один, тот, что принимал заказы только на вина, ходил даже с цепью на шее, как какой-нибудь лорд-мэр. Смокинг и крахмальное белье очень молодили господина из СанФранциско. Сухой, невысокий, неладно скроенный, но крепко сшитый, расчищенный до глянца и в меру оживленный, он сидел в золотисто-жемчужном сиянии этого чертога за бутылкой янтарного иоганисберга, за бокалами и бокальчиками тончайшего стекла, за кудрявым букетом гиацинтов. Нечто монгольское было в его желтоватом лице с подстриженными серебряными усами, золотыми пломбами блестели его крупные зубы, старой слоновой костью – крепкая лысая голова. Богато, но по годам была одета его жена, женщина крупная, широкая и спокойная; сложно, но легко и прозрачно, с невинной откровенностью – дочь, высокая, тонкая, с великолепными волосами, прелестно убранными, с ароматическим от фиалковых лепешечек дыханием и с нежнейшими розовыми прыщиками возле губ и между лопаток, чуть припудренных… Обед длился больше часа, а после обеда открывались в бальной зале танцы, во время которых мужчины, – в том числе, конечно, и господин из Сан-Франциско, – задрав ноги, решали на основании последних биржевых новостей судьбы народов, до малиновой красноты накуривались гаванскими сигарами и напивались ликерами в баре, где служили негры в красных камзолах, с белками, похожими на облупленные крутые яйца.

Доклад на литературном кружке.

Иван Алексеевич Бунин – писатель глубоко русский, но не советский, хотя и прожил долгую жизнь : родился в том же году, что и Владимир Ильич Ленин, а умер уже после Великой Отечественной войны, осенью 1953 года, в эмиграции. Но душа его так и не приняла новой жизни, советского строя, оставаясь не просто дореволюционной, но в некотором смысле даже дореформенной (имеется ввиду реформа 1861 года, освободившая крепостных крестьян от власти помещиков).

Процитирую несколько кусочков из статьи Александра Трифоновича Твардовского «О Бунине» , предпосланной собранию его сочинений в 9 томах, изданного в СССР в 1965 году 200-тысячным тиражом:

«Бунин родился спустя почти десять лет после реформы. Детство и юность его были свидетелями надвигающейся на семью безнадежной нужды. Отец поэта, по-барски разгульный, беспечный на самом пороге этой бедности, мастерски поющий под гитару «Где ты закатилось, счастье золотое!», не только не вызывает в сыне осуждения или упрека, но наполняет его юношеское сердце чувством нежности и обожания: «Не судья тебе я за грехи былого...». О былом благополучии и знатности рода Буниных будущий писатель знает и по семейным преданиям, по «гербовнику», и по литературным источникам. «Я происхожу из старинного дворянского рода, – пишет Бунин в своих автобиографических заметках, – давшего России немало видных деятелей, как на поприще государственном, так и в области искусства, где особенно известны два поэта начала прошлого века: Анна Бунина и Василий Жуковский, один из корифеев русской литературы, сын Афанасия Бунина и пленной турчанки Сальхи».

«Древний дворянский род, в прошлом оставивший столь заметный след в национальной культуре, и – захолустный степной хутор, доведенное до полного упадка хозяйство, заложенные ризы с икон, нависающие сроки уплаты процентов по закладным на имение, унижения перед лицом соседей, местных властей, крестьян. Дети ещё при родителях, под родной, хотя и протекающей при каждом дождике крышей, но какая их ждёт судьба? Старший брат Юлий, единственный окончивший курс в университете, отбывает дома, после тюрьмы, высылку под гласным надзором за участие в кружках народнического толка; Евгений бросил гимназию, женится на дочери управляющего соседним имением; Иван уходит из четвертого класса гимназии.

Поэт с юности живет в мире сладчайших воспоминаний – и своих воспоминаний детства, еще осенённого «старыми липами», ещё лелеемого остатками былого помещичьего довольства, и воспоминаний семьи и всей своей среды об этом былом довольстве и красоте, благообразии и гармонии жизни» .

Так проходит детство Ивана… Брат Юлий репетировал Ивана во время своей ссылки, помог закончить гимназию экстерном. Далее Иван работал – в газетах, в Управе, начал печататься… Сочувствовал революции 1905-07 годов (в те времена очень дружил с Максимом Горьким), но не воспринял 1917 год как необходимое и неизбежное. В 1918 году написал в Одессе дневник о революции «Окаянные дни», в 1920 году эмигрировал: Константинополь, Болгария, Сербия, Париж…

Бунин писать начал рано, сначала стихи, а спустя время – и прозу, но писал и её очень «густо», всё равно как стихи. Его произведения наполнены цветом, вкусом, запахами, звуками… Хотела сравнить их с картинами или кинолентами, но нет – они гораздо ближе к живой жизни. Читаешь – и чувствуешь всё так, как будто сам находишься на месте событий.

Опять цитирую Твардовского: «Бунин искренне любит своих деревенских героев, людей, придавленных «нуждишкой», забитых, замордованных, но сохраняющих свою исконную безропотность, смиренномудрие, врождённое чувство красоты земли, жизнелюбие, доброту, непритязательность. Он не унижает их снисходительным – сверху вниз – взглядом и не идеализирует их в сусально-народническом духе, не умиляется по-барски незамысловатостью их понятий – он описывает их так же, как и обитателей усадеб, не подбирая иных, «пейзанских» красок. [Пейзане – условно-идиллический образ крестьян в художественной литературе, живописи, театре] Но он всё же любит их, покамест они остаются «детьми» и в них не пробуждается чувство хотя бы недоумения перед очевидной несправедливостью мироустройства, то есть покамест у них не пробуждается самостоятельное человеческое сознание» .

Необходимо нужно было рассказать немного об Иване Бунине и его творчестве, прежде чем переходить к обсуждению рассказа «Господин из Сан-Франциско» .

Для тех, кто не читал рассказ, перескажу кратко содержание. Оно совершенно незамысловато и, действительно, пересказывается в несколько фраз.

Итак. Некий пятидесятивосьмилетний безымянный господин из Сан-Франциско, весьма состоятельный, много лет трудившийся без отдыха ради приумножения своего богатства, и при этом нещадно эксплуатировавший своих рабочих, наконец решает, что заслужил отдых с семьёй в Европе. На огромном пароходе «Атлантида» он отправляется с женой и дочерью в итальянский Неаполь, а далее за два года хочет проехаться по всему Старому свету с заездом на обратном пути в Японию.


На пароходе – великолепие, каюты-люкс, ежедневные роскошные обеды и балы, прислуга угождает чем может, ибо господин не скупится на чаевые, хотя и «в пределах разумного». Так же продолжается и в Неаполе. Но плохая погода вынуждает семью уплыть на Капри. Там, в роскошном отеле, их поселяют в королевские номера, дают в прислуги лучших работников. И всё совсем было наладилось по заведённому порядку, как внезапно, прямо в день приезда, перед самым ужином, у господина из Сан-Франциско случается сердечный приступ, заканчивающийся его смертью.

Тут же меняется отношение к тому, от которого уже ничего нельзя получить. В каком-то ящике от содовой воды хозяин отеля отправляет труп в Неаполь, а потом, после немалых мытарств, родным удаётся пристроить умершего на тот самый пароход «Атлантида», на котором он совсем недавно, в блеске своего богатства, прибыл в Европу. Теперь же труп лежит в смолёном гробу глубоко в трюме парохода, и никому из пассажиров нет до него дела, жизнь на пароходе продолжается в балах и роскоши. Вот и всё.

О рассказе «Господин из Сан-Франциско» хорошо написала в предисловии к ещё советскому шеститомнику Бунина от 1988 года и в комментарии к этому рассказу литературовед и писатель Анна Александровна Саакянц:

«...знаменитый «Господин из Сан-Франциско». К идее этого рассказа Бунин шел издавна, с юных лет, когда он торопился жить, боясь, что «время уходит», что он ничего не успеет узнать и совершить. <...> Это постоянное стремление - наиболее полно, углубленно и творчески прожить жизнь - всегда было у Бунина тесно связано с неприятием иного миропонимания. Он осуждает тех, кто живет жизнью внешней, ложной, ради богатства, преуспевания или погони за наслаждениями. Так живет господин из Сан-Франциско, так прозябают его «коллеги» (рассказ «Братья»)... <...>

… Осквернители земли, поработители слабых, они не способны на человеческие чувства и расплачиваются за это ранней старостью, пресыщенностью, равнодушием и болезнями, - они не живут, а влачат существование. Они выхолощены, внутри них - пустота; они вызывают у писателя брезгливое презрение.

Потому-то образ безымянного господина из Сан-Франциско нарочито обезличен, обобщен, - прием, нетипичный для Бунина, всегда жадно интересующегося человеческими характерами. И напротив, писатель не жалеет красок для живописания всего того, чем живут подобные «люди»: всей этой пароходной и отельной роскоши, окружающей «господ из Сан-Франциско» и являющей собою истинную жизнь, в их понимании.

Благополучие, считает писатель, - это не бытие, а существование, то есть обратное истинной жизни. Эту антибуржуазность Бунина нужно понимать не столько в социальном плане (хотя он и создал немало социально-обличительных страниц), сколько в философском. Ибо Бунин, по складу своей натуры, придает многим своим произведениям философско-созерцательный, лирический оттенок. На прозе его лежит печать поэта,- недаром Бунин огорчался, когда его «числили» в первую очередь прозаиком, а уж затем поэтом... <...>

Он не терпел многословия, освобождался от излишних эпитетов, создавал свою прозу плотной, сжатой, что позволило в свое время Чехову сравнить ее с слишком «густым бульоном»... И совершенно не выносил словесных штампов. Когда в «Господине из Сан-Франциско» он написал: «Декабрь «выдался» не совсем удачный», то словечко выдался иронически взял в кавычки, так как позаимствовал его из чуждого ему лексикона: из лексикона богатых и безликих господ, которые действуют в его рассказе. Слух на фальшь, серость языка был у него острейшим».

(А. А. Саакянц, статья-послесловие и комментарии к "Собранию сочинений Бунина в шести томах", том 4, 1988 г.)

Рассказ «Господин из Сан-Франциско» написан в 1915 году, через год после начала Первой мировой войны, войны империалистических держав за передел мира. Бунин чутьём художника уловил всё усиливающийся в мире «запах» капитализма/империализма. Почти в то же время, весной 1916 года, В. И. Ленин написал известную работу «Империализм как высшая стадия капитализма» , посвящённую переходу капитализма в конце XIX – начале XX века от стадии первоначального накопления капитала к стадии монополистического капитализма, или империализма.

Как тут не вспомнить знаменитое пушкинское стихотворение «Пророк» и не соотнести его с поэтом Иваном Буниным:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей» . (А. С. Пушкин. «Пророк» )

Ещё раз хочу обратить внимание на особенность именно этого бунинского рассказа – обезличенность. Если вы начнёте читать любой другой рассказ или повесть Бунина, то «увидите» действующих лиц так, как будто и сами с ними были знакомы – со всеми чертами характера, с недостатками и достоинствами… Но также и с неповторимым описанием внешних черт.

В «Господине из Сан-Франциско» и он сам, и его жена и дочь сугубо обезличены. О них лучше всего рассказывает известное граффити «Здесь был Вася». Бунина не подвело чутьё художника, уловившего влияние капитализма на людей. Капитализм отчуждает человека от его родовой сущности – от творческого труда на благо других. Причём касается это не только наёмных работников, но и самих капиталистов. И потому господин из Сан-Франциско обезличен до уровня нарядного чемодана, внутри которого пусто.

Напоследок хочу привести цитату из исследования С. Е. Кургиняна «О коммунизме и марксизме – 120» - ради одного последнего предложения из этой цитаты:

«Я привожу столь длинные цитаты потому, что это исследование адресовано не профессионалам, знакомым с пантеизмом Спинозы или Шеллинга, а к «философам поневоле», вкусившим горечь поражения своей страны, осознающим пагубность этого поражения не только для России, но и для человечества, наблюдающим за направленностью нынешних процессов, влекущих человечество в ад, и в силу этого, а не в силу абстрактного философского интереса, интересующимся коммунизмом и марксизмом как частью своей особой и общечеловеческой гуманистической традиции.

Кто-то из читателей, думаю, что меньшинство, уже знакомился с Шеллингом, Спинозой и пантеизмом в целом. Кто-то теперь захочет познакомиться. А кто-то удовлетворится ознакомлением с пантеистическими высказываниями Белинского. Но для всех читателей, даже тех, кто сведет к минимуму ознакомление с определенной философской традицией, должно быть ясно прямо из моего текста, о чем именно идет речь. Что передал Белинский Некрасову, а Некрасов - Ленину, откуда взялась у Некрасова «вечная женственность» (а именно ею пронизаны женские образы у Некрасова), какими странными путями это перетекало от Некрасова к Блоку, симпатизировавшему коммунизму и трактовавшему его на свой манер. А также к русским мыслителям и поэтам, которые после революции прокляли СССР, но которые до революции участвовали в создании определенного культурного и метафизического начала, ставшего почвой, на которую были брошены большевистские революционные зерна» .

Иван Алексеевич Бунин относится именно к тем мыслителям, которые после революции прокляли СССР, но до революции удобряли почву для большевистских зёрен.